А теперь — похороны Ла Роситы!
Для этого организовали денежный сбор. Поскольку шла Святая неделя и все напились, то собранных средств не хватило для вывоза тела из морга — только для покупки места на собачьем кладбище. Там, из уважения к усопшему другу, решили похоронить его Солабеллу.
Для головы соорудили памятник: металлический фонтан, бьющий из восьмиугольного куска дерна. Вода, источаемая ангелом Умеренности, падала на семь листков акации, и те, склоняясь, наигрывали арию из «Мадам Баттерфляй».
Хумс заставил Симону де Бовуар, свою ручную шимпанзе, нести гроб на плече. Ла Роситу засыпали землей. Умеренность пролила слезы под бурым небом, листья склонились, и послышалась музыка — грустнее, чем нужно, потому что один листок оказался неисправным и не хватало ноты «соль». «Царственное светило покинуло небеса, песнь и наши души», — сказал Хумс и, обнимаясь с Зумом и Симоной де Бовуар, оплакал смерть пронзенного насквозь Ла Роситы.
— Что ты сделал с алхимической жидкостью, в которой хранилась голова? — спросил Зум.
— Оставил у Ла Роситы. У меня на носу появились от нее черные точки, и теперь надо идти к косметологу.
В полночь Хумс, одетый в пальто из мешковины, перелез через кладбищенскую стену с намерением откопать Солабеллу и сделать его своим любовником.
Там был Зум, рывший землю, будто одержимый. Они принялись биться на лопатах и сильно оцарапались, плевали в лицо друг другу, потом тянули гроб каждый на себя, пока крышка не открылась и голова не упала прямо в скопище червей; сквозь гниющую плоть просвечивал череп.
Оба издали протяжный крик на ноте «фа» и, спотыкаясь, побежали прочь, преследуемые Анубисом. Измазанные глиной, они прибежали к Хумсу. В углу гостиной был хрустальный сосуд с алхимической жидкостью, а в нем — задушенная Симона де Бовуар.
Хумс посмотрел на приятеля откуда-то из галактики беспредельной грусти и, подражая кукле чревовещателя, заговорил, сбиваясь на разрывающий кашель:
— Больная Курица, любимица петуха, насмерть была заклевана своими бывшими подданными, и воробьи не отказались отведать от ее плоти. О, всполошенные серые птицы и голубки цвета жженой сиены, вырывающие друг у друга куски мяса, пока жертва, уже лишившись глаза, подобно тонущему судну, ждет спасительного кукареканья — или последнего удара! Но тут самец покрывает свою новую подругу! И вот наша птица медленно валится на землю — крыло, нога, грудь, горло, голова, предсмертный хрип! — и победительница, окруженная слабыми и льстивыми спутницами, вскрывает ее, роняя яйцо прямо во внутренности… Ты поступил со мной как эта победительница, Зум!
Рыдающий Зум стал биться головой о стенку, ненавидя себя за вечно присущее ему чувство вины.
На следующий день, желая отвлечь Хумса от мыслей о гибели обезьяны, Зум ворвался к нему.
— Меня научили новому способу онанировать! — выкрикнул он с порога и увидел двадцать глубоко возмущенных джентльменов.
— Невежа, ты забыл, что сегодня — заседание Общества любителей полупариков? Доставай свой и проси прощения!
— Но у меня нет с собой!
— Неважно, ты можешь пожертвовать частью волос, чтобы искупить свою вину.
Зум, ворча, вырвал прядь волос и преклонил колена перед каждым членом общества. Когда все двадцать показали свои экземпляры, принявшись обсуждать цены и места покупки, Хумс, крайне церемонно, снял со своей головы накладные волосы, обнажив лысину, украшенную блестками, так, что они воспроизводили гравюру Хокусая.
После поедания сахарных буклей заседание объявили закрытым. Зум остался наедине с мэтром и смог наконец показать ему свой новый способ. На пожарной лестнице продавец жвачки показал ему, как мастурбировать при помощи подмышки.
— Ты не представляешь, что за наслаждение: нежная кожа, глубокая впадина, тепло, волосы, естественное увлажнение, мммм…
Хумс достал дезодорант из ванной, заткнул ноздри и вытолкал Зума за дверь:
— Не возвращайся, пока не опрыскаешься весь! Что это такое — инструмент, пахнущий подмышечной впадиной!
Оскорбленный Зум преодолел больше двух километров, когда наконец Хумс настиг его, угостил коричным мороженым и утер ему слезы.
— Отгони же прочь ангела одиночества, и да окрасится твоя аура золотом доброты.
Зум, поглощенный лизанием, пробормотал с обидой:
— Говори сколько угодно о доброте, старый обманщик, но. Какого цвета была твоя аура, когда Канфре покончил с собой?
(Канфре был из семьи стальных фабрикантов. Все его родственники по причине наследственного заболевания рано или поздно слепли. Когда Канфре заметил, что теряет зрение, он изучил каждый сантиметр своей квартиры, запомнил детали картин, тексты книг и их место на полках, расположил всю мебель с математической точностью и — уже слепой — пригласил к себе друзей. Притворяясь зрячим, он показывал ковры, листал альбомы, отпускал комментарии по поводу работ Макса Эрнста, смешивал коктейли, рассаживал всех на диванах.
Поведение его было безупречным, но иногда он забывал зажечь свет, и тогда комедия разыгрывалась в потемках. Наконец, Хумс воскликнул:
— Канфре, дорогой, нет ли у тебя свечки? Из-за проклятой темноты я споткнулся об это кресло в стиле Людовика XIV, которое ты мне предложил! Должно быть, оно из железа, потому что теперь у меня ноет мозоль!
Под звон разбитого хрусталя зажгли свет, но Канфре уже выпрыгнул в окно!)
Зум, достань блокнот и запиши то, что я скажу. В «Авадхута-Гите»[8], принадлежащей Даттатрее, есть такие слова: «Гуру может быть молодым, он может наслаждаться мирскими удовольствиями; он может быть неграмотным, слугой или домовладельцем; но всё это не должно приниматься во внимание. Разве лодка, даже если она не окрашена и некрасиво сделана, не способна при этом переправить своих пассажиров через океан?» Хватит споров, познакомь меня лучше с продавцом жвачки. Сколько штук надо у него купить, чтобы он все показал?
Ла Кабра родился в Вальпараисо. Его отец честно воровал бананы. Его мать, Фига, поливала кока-колой моряков в баре «Семь зеркал».
Когда он приехал в Сантьяго, приятели из столярной мастерской повели его на одно из представлений Хумса. Он понюхал правую руку Ла Кабры и взволнованно объявил, что именно такой запах исходит от великих художников. Хумс заставил его писать натюрморты по восемь часов кряду, читать, попивая божоле, тоже по восемь часов, а когда тот приходил в бессознательное состояние — на протяжении двух часов употреблял его, одетого как Сабу[9] в «Багдадском воре». Через три года Ла Кабра окультурился и, украв деньги у своего покровителя, сбежал, попытавшись поступить в Католический университет. Ему было отказано в приеме на философский факультет из-за отсутствия школьного аттестата, хотя он в знак протеста, сидя на корточках напротив кабинета декана, прочел на память платоновский «Пир».
Его не трогали, пока он не помочился на притолоку. Тогда проректор сломал об его голову стул, вытолкал прочь, угрожая забить до смерти, если тот вернется. Ла Кабра принял побои без единой жалобы; из носа хлестала кровь, и, лишившись трех зубов, он все же повторял вслух слова Карло Пончини:
«То, что вне времени, достижимо только через настоящее; только овладев временем, мы придем туда, где кончается всякое время. Каждый день бесценен, и одно мгновение может стать всем».
Так Ла Кабра решил сделаться писателем.
Председатель Поэтического общества дон Непомусено Виньяс кинул головку чеснока в соус из угря, попробовал его и с пылающим языком прочитал вслух заявку Ла Кабры, составленную в виде венка сонетов.
В белой тоге и лавровом венке, стоя под портретом президента Республики, Ла Кабра ждал, пока пятьдесят академиков, надушенные, в выутюженных костюмах, вымытые из уважения к музам, закончат аплодировать речам каждого из членов, которые в самых изысканных выражениях, составленных из малоупотребительных слов, приветствовали нового барда, — чтобы затем, после многочасовых ораторских упражнений, принять из рук дона Непомусено петушье перо и лист пергамента, на обороте которого бросалась в глаза огромная надпись: «Спонсор: лимонад „Лулу“».
Поэты рукоплескали, чокались пивными кружками, и, наконец, с факелами в руках, торжественно затянули национальный гимн. Завернутый в чилийский флаг, председатель процитировал Рубена Дарио:
Божественная Психея, незримый мотылек, Поднялась из глубин и стала всем на свете…
Пока Виньяс экстатически выкатывал изо рта строки языком, лоснящимся от маринованного лука, Ла Кабра подобрал тогу и наградил его жестоким пинком в зад. Председатель по инерции произнес еще несколько слов: «Психея, ты паришь и над собором, и над кладбищем язычников», — и замолк. Чилийский флаг слетел, словно сухой листок. Все замерли. Ла Кабра принялся топтать флаг.
Поэты забыли о прекрасном, о декламации, о музах, вспомнили свое прошлое боксеров, водителей, картежников и набросились на ла Кабру с намерением переломать ему кости. Но он, похоже, не ощущал боли. Со всех сторон слышалось: «пошел на хрен», «козел», «сука», «пидор», «дерьмо», Ла Кабра же ограничился следующим высказыванием:
— Я думаю о Лотреамоне, о Руми, об Экхарте, о Беме, о Рильке, о Басё, о Халадже. Я показал вам сокрытую доселе зарю, но вы предпочли мрак. Вы не пожелали поведать своему сердцу сокровеннейшие тайны. Ваши души наглухо запечатаны, и вина лежит на вас самих.
Кто-то схватил бюст Уолта Диснея с автографом киномагната — благодарность обществу за «Оду Бимбо» — и с размаху опустил ему на череп. Ла Кабру вырвало на собрание сочинений Гарсиа Лорки, и он впал в беспамятство. Он вновь стал тем же неотесанным парнем, который приехал в Сантьяго работать плотником. Из-под града ударов его вызволил лишь охранник, пришедший с обходом.
Рука и нога загипсованы, лицо раздуто, раны на голове кое-как залатаны, костюм порван в клочья: в таком виде Ла Кабра появился у Хумса и, не вдаваясь в объяснения, вынул из шкафа мандолину, положил на нее кисть винограда и курицу, взя