— Друзья! Любимый мой чилийский народ! С вами говорит не Хуан Нерунья, но сама поэзия! Завтра мы переходим в наступление! Сегодня у нас праздник! Громите бары и винные склады! Сносите рынки! Взламывайте двери таможен, за которыми громоздятся бочки! Пейте, ешьте, пляшите, занимайтесь любовью, поджигайте дома! Пусть Арика станет очагом символического пожара! Здесь разгорится восстание во имя свободы — свободы не только Чили, но и всего мира! Вперед, товарищи! Все позволено!
И воцарился хаос. Ночь стала неотличима ото дня из-за пожаров. Все глотки дружно изрыгали одно имя — «Хуан Нерунья» — сначала отчетливо, потом неуверенно, наконец, еле-еле.
Лидеры партий — коммунистической, социалистической, анархистской и радикальной — в сопровождении Лебатона, аббата и профсоюзных деятелей твердым шагом вошли в церковь, сооруженную из листов железа. Виньяс потребовал, чтобы его резиденцию устроили прямо в ней — Нерунья заслужил эту честь! — и вместо кровати пользовался матрасом, втащив его на алтарь. Марсиланьес и Барум расположились в отдельной конурке, где происходили собрания. Однорукий запирался там со своей любимой, уверяя, что регулярно получает угрозы от маньяков-некрофагов.
Сидя перед чистым листом, с пером в руке, Виньяс тщетно пытался сочинить поэму. Шум, виновником которого явился он сам, похоже, никак его не трогал. На полу валялось множество смятых листов бумаги. Приближение суровой делегации Виньяс заметил слишком поздно и не успел запереть дверь. Он рассыпался в извинениях:
— Поэт не вправе оставить поэзию… Но зачем слова? Нам нужны дела! В целях самовыражения, как видите, я комкаю чистые листы.
И в доказательство этого он смял еще три.
— Довольно этой клоунады! Вам недостаточно того, что вы уже устроили? — коммунистический руководитель был в бешенстве. У Непомусено мурашки пошли по коже. В первый раз рабочий обращался к нему столь непочтительно. Что случилось? Узнали его настоящее имя? Скрывая бурю в мыслях, он величественным жестом предложил всем сесть на церковные скамьи, будто в кресла. Остался стоять один Лебатон, с трудом державший коробку из-под ботинок, на которой был изображен чилийский флаг. Аббат пошел закрывать входную дверь. Один из профсоюзных лидеров взял слово:
— Товарищ Нерунья.
Отлично! Значит, его не раскрыли!
Кашлянув, тот продолжил:
— Уважаемый Непомусено Виньяс.
Услышав свое имя, произнесенное важной персоной, поэт упал в обморок. Аббат вылил на него стакан святой воды и привел в чувство. Генерал заключил Виньяса в объятия:
— Увы, мой друг. Я вынужден был рассказать всю правду. Интересы нации превыше всего.
— Но моя известность. История.
— Об этом не беспокойтесь. Только мы будем знать тайну. Образ Неруньи — необходимое слагаемое нашей победы.
— А, так я могу продолжать?
— Нет, Непомусено. Ваша миссия выполнена. Вы больше нам не нужны.
— Но…
Делегат от социалистов помог поэту подняться. Отряхивая пыль с его костюма из черного бархата, он пояснил:
— Левые партии за несколько лет политизировали народ. Задача была нелегкой. Вначале восемьдесят процентов рабочих были неграмотны. Мы объединили их в профсоюзы, дали понятие о классовой борьбе, объяснили, в чем заключаются их права. Но вы приобрели такое значение, что в какой-то мере разрушили сделанное нами. Теперь все вращается вокруг вас.
Лебатон подхватил:
— Вы превратили мою армию в пиратскую шайку, дав зеленый свет разбоям и грабежам. Как такое могло случиться? Рабочие проснутся усталые, не смогут двигаться дальше. Нам придется ввести железную дисциплину.
— Я добуду другой шар и призову рабочих немедленно прекратить беспорядки.
— Хватит всего этого бреда!
— Что же мне делать?
Робкий вопрос Виньяса повлек за собой молчание — казалось, бесконечное. Нарушил его аббат.
— Сын мой. Ты прекрасно знаешь, что Господь осуждает насилие. И потому, прежде чем войти в эту делегацию, я сотни раз молился и размышлял. Благо народа требует от тебя жертвы. Большой жертвы. Ты должен встретить смерть — бестрепетно, ибо твой поступок будет вознагражден на небесах.
Лебатон извлек из коробки новенький пистолет.
— Непомусено, мы вручаем вам это достойное оружие. Вы жили со славой и умрете с честью. Напишите несколько прощальных строк в том духе, что вы — препятствие для революционного порыва народа, и застрелитесь до восхода солнца. Мы разбудим войско известием о вашей героической смерти!
Виньяс сглотнул горькую слюну и вытянулся во весь свой немалый рост.
— Никто не обвинит меня в трусости! Хуан Нерунья войдет в историю, высоко подняв голову Непомусено Виньяса! Но все же, чтобы рассеять все сомнения, позвольте мне спросить: что, если я сочту ваше решение ошибочным и откажусь ему подчиняться?
— Ответ один, товарищ: мы застрелим вас сами!
— Так лучше. Люблю ясность во всем.
— Имейте в виду, что все окна и двери — под наблюдением, что подземных ходов нет, что провертеть дыру в стене невозможно. Не теряйте же времени на бесплодные попытки к бегству.
— Вы оскорбляете меня, товарищи! Я напишу прощальный сонет, после чего выстрел укажет вам, что мой земной путь завершился, обозначив начало посмертного триумфального шествия!
И он приставил дуло к виску, принявшись другой рукой что-то писать на листке бумаги.
Делегация на цыпочках покинула церковь.
Эстрелья Диас Барум с беспредельным ожесточением разогнала свору прожорливых духов и поплыла, не растворяясь в кислотной реке, против течения, ища идеальную женщину для нового воплощения — то есть свое же нетленное тело. Невидимая, она парила между сожженных домов — и вот добралась до стен святилища, с легкостью пройдя сквозь железный лист. Охваченный страстью, Аламиро часто-часто двигал обрубком руки, чтобы сполна насладиться холодными, но такими восхитительными грудями возлюбленной. Одновременно он, как обычно, совокуплялся с ней, стараясь не хрипеть и не сопеть: никто не должен был узнать о еженощном святотатстве. Душа поэтессы презрительно наблюдала за постыдным деянием: «Себялюбивый калека! Ты получаешь все и ничего не даешь! Мое тело заслуживает не таких ласк! Давай же, Барум, вставай и пойдем отсюда! Народ каждый день будет доставлять живому кумиру по тысяче любовников! Мужчины выстроятся в очередь ко мне! Чистилище пройдено: впереди рай! Теперь ты знаешь, как нужно обращаться со своим организмом: душа — для поэзии, тело — для койки! Жизнь, вернись ко мне!» И она проскользнула в неживое тело, надеясь немедленно возродиться.
Аламиро Марсиланьес не заметил перемены. Женщина взирала на его равномерные движения все с той же умопомрачительной улыбкой. Он покрыл ее лицо поцелуями. Приближался четвертый за эту ночь оргазм. Что до Эстрельи, она не испытывала ничего. Ловушка! Нервы не передавали ощущений, мускулы ей не повиновались. Слепая, глухая, немая, она стала пленницей своего мертвого тела. Попытка сбежать не удалась. Итак, она останется здесь навсегда. Эстрелья просила прощения, умоляла, плакала, сосредоточила все свои силы в области лона, пыталась пошевелить губами, попросить Марсиланьеса сжечь ее. В отчаянии собрав воедино всю свою энергию, она добилась того, что мускулы влагалища сократились. Однорукий уже был близок к извержению, когда его член оказался плотно сжатым со всех сторон. Он уперся рукой в грудь покойницы, чтобы оттолкнуться и освободиться. Никак! Он попробовал разжать створки пальцами — то же самое. Подвигал лобком — труп дергался, словно был приклеен к его яичкам. Он в капкане! Единственный выход — отрезать себе член.
Когда занялась заря, в церкви раздался выстрел. Лебатон, аббат и рабочие деятели, спавшие на ступеньках храма, вскочили и устремились наверх. Там, уронив голову на стол, сидел Непомусено Виньяс. На полу дымилась лужа крови.
Лебатон приказал:
— Не трогайте его! Он умер героем! Народ должен отдать ему последние почести! Завтра — день похорон! А потом мы с новой силой приступим к освобождению страны! Бейте в колокола, будите всех!
— Минутку, генерал. Я, в качестве аббата, предлагаю: пусть жители города увидят поэта рядом с покойницей, одетой как дева Мария!
— Неплохая идея. Надо принести ее из комнаты для собраний.
Они постучали в дверь. Нет ответа. Позвали Марсиланьеса. Заколотили в дверь громче — руками, затем ногами. Попытались вышибить дверь с криком:
— Проснитесь, товарищ! Нам нужна святая!
С той стороны слышались странные звуки, точно кто-то открывал заколоченный гвоздями ящик. Лебатон призвал всех к молчанию. Чтобы справиться с дверью, нужен газовый резак, а это дело нескольких часов. Проще убедить однорукого.
— Аламиро, это я, генерал, ваш друг. Не бойтесь ничего. Мы знаем, что вы не спите. Если что-то случилось, скажите нам…
Протяжный вздох донесся через металлическую преграду.
— Я попробую открыть. Но при одном условии: войдете вы один. Поклянитесь самым дорогим.
— Клянусь Революцией и Загоррой.
Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы Лебатон мог протиснуться в нее боком. Увидев происходящее, генерал удивился, но не возмутился: он знал историю двух влюбленных, и безумие Марсиланьеса вызывало у него жалость. Но нельзя же поставить перед войском этих двоих, намертво сцепленных друг с другом!
— Надо спасать вас, друг мой. Если вас найдут в таком виде, то расстреляют без лишних слов. Или я отрежу вам член, или расчленю это тело.
— Ни то, ни другое, Лебатон. Пустите пулю мне в голову! Я не могу жить ни кастрированным, ни с возлюбленной, разъятой на части.
Генерал секунду поразмыслил. Скандал недопустим — народ хочет видеть символ Революции чистым и незапятнанным — но и отправить на тот свет былого товарища по мытарствам тоже не годилось. Он достал револьвер, стукнул Аламиро рукояткой по голове, и затем с чисто военным умением походным ножом разрезал Эстрелье лобок, освободив мужской орган. К тому же кровь уже свернулась, и остановить ее было легко: Лебатон отрезал кусок савана и перевязал рану. Натянув на Марсиланьеса брюки, генерал смочил ему губы церковным вином и вышел за дверь.