Попугай с семью языками — страница 7 из 71

тошал один бокал за другим, оскорбляя посетителей в таких выражениях, что срывал аплодисменты: «сеньора, я тоже был бабочкой: поговорим как корова с коровой!», «уважаемый, когда вы передо мной, я кричу от ужаса, думая, что вы — зеркало!». Так все продолжалось, пока в «Золотом льве» он не повстречал Эстрелью Диас Барум, поэтессу-детектива.

Увидев ее, он сразу же захотел погрузить свои руки в огненную шевелюру, освещавшую унылое помещение с полом, посыпанным опилками. Он мечтал крутить ее бесстыдные соски, большие, как две ноздри, просвечивавшие из-под футбольной майки; в похотливом нетерпении ему даже казалось, что они шумно дышат. Он сполз на пол, чтобы посмотреть на нее из-под стола, уставил глаза на розовую раковину, крошечное чудо, спрятанное между могучими мускулами кобылицы и мирно спавшее в лиловом полумраке потертой короткой юбки — трусиков под ней не было. Жаркий взгляд заставил бутон раскрыться, окружил его ореолом шелковистых лепестков, вызвал дрожь в четырех янтарных губках, покрытых росой. Лоно задышало подобно химере, испустило стон. Отбросив сомбреро и крюк, Аламиро навсегда похоронил «Черные сиськи». Он выхватил нож, достал из сумки искусственную руку и проткнул ее лезвием, — пронзенное сердце! — прямо над листком бумаги, на котором Эстрелья набрасывала свои одиннадцатисложники. Та затянулась гаванской сигарой, выпила пол-литра пива и, не поведя ни единым мускулом лица с причудливыми зелеными татуировками, принялась жужжать. Жужжать! Марсиланьес упал на колени, подполз на четвереньках к овалу, одарившему его улыбкой, и принес на это святилище поцелуй — символ своего возрождения.

Североамериканские инструкторы из Штрейкбрехерской бригады обучили Эстрелью Диас Баррум ударам, способным повалить быка. В кишках одного из рабочих она прочла предзнаменование — и сменила полицию на поэзию. Перейдя к сочинению александрийских стихов, Эстрелья утратила агрессивный настрой, но не мускулы. Когда рифмы утомляли ее, она схватывалась на равных с профессиональными борцами. Если что и спасло жизнь Марсиланьесу, так это ее преданность. Когда женщина оторвала его от своего лона при помощи убийственного кулака, Аламиро прозрел в этом действии божественное дуновение и решил двигаться, отталкиваясь от пола, стен, столов, полный решимости повиноваться толчку, исходящему от Нее, до самого конца жизни. Такой способ передвижения разрушил бы бар до основания, и хозяйке пришлось отключить его ударом бутылки. Аламиро проснулся голый, под распятием (четыре таракана, приколотых булавками), на тощем тюфяке женщины-поэта.

— Теперь ты — моя муза, — сказала она. — Мы станем жить ночью и спать днем. Я буду царапать тебе спину, сочиняя стихи, и через страдание ты постигнешь суть моей поэзии. Ты волен вставлять мне во все дырки, но только не во влагалище. Оно — для человека с божественным ликом. Ты займешься добыванием еды, я же позволю тебе пить мою слюну.

Марсиланьес продал то немногое, что оставалось у него: земельный участок, акции рудников, драгоценности, мебель. Он поселился в пансионе, в комнате номер тринадцать. Денег имелось ровно на одно блюдо фасоли и четыре бутылки вина ежедневно. Еще у Марсиланьеса был запечатанный флакон. Эстрелья открыла его, пока возлюбленный спал, нашла там нечто, похожее на муку и подумала, что это — съедобный порошок. Запах ей понравился, и она съела содержимое. Позже Марсиланьес обнаружил, что урна с останками его матери пуста.

— Любить — значит любить то, чего нет! — провозгласил фон Хаммер, мужчина атлетического вида, хотя никто его об этом не просил. Я пою о будущем, о Военном Правлении, способном расположить звезды в виде свастики, занимающей полнеба!

— Отлично, — сказал Хумс шелковым голосом. — В ожидании столь грандиозного события удовлетворимся пока свастикой из меренг.

Они разделили ее на части, завывая партию из «Лоэнгрина», обнажили свои клыки, готовясь вонзить их в кушанье, отбросив всякие политические предрассудки, но тут земля затряслась, и слюнные железы у всех мигом пересохли.

По полу пошли волны, комната обратилась в свод, а все, что свисало с потолка или стен, — в подобие маятника. Пыль осыпала собравшихся, столы и стулья взметнулись кверху, смешавшись там с обломками крыши. Когда погасло электричество, философы вышли из замешательства и, торопясь, прыгая, толкаясь, столпились у дверного косяка, обнявшись вокруг огонька спички — такого же слабого, жалкого, недолговечного, незначительного, как и они сами, по сравнению с этим приступом рвоты, случившимся у неумолимых сил. Хумс и Зум затянули молитву Богородице. Ла Кабра, рыдая, рассказал о смерти своего отца, хотя никто его и не слушал:

— После парада в день 18 сентября папа отправился веселиться с одним кавалеристом. Они пили пунш в каждом кабаке, чтобы посмотреть, кто выдержит дольше. Когда тот тип рухнул на пол с рыбкой, кем-то вставленной ему в задницу, мой старик увел у него коня. Он забрался вместе с жеребцом на третий этаж, но мы ничего не слышали, потому что плясали куэку во внутреннем дворике. Отец закрыл дверь спальни на ключ и хотел уложить коня в постель, чтобы спать в обнимку с ним. Но животное, обезумев, проломило ему копытами череп…

Га тяжело задышал, борясь с приступом астмы. Акк бегал туда-сюда, стараясь не споткнуться о куски стен. Дрожащее пламя спички усиливало суматоху. Эстрелья Диас Барум оценила это и отпустила такое словцо, какое еще никогда не доходило до ушей Аламиро. Затем скинула юбку — сокращая мускулы влагалища, она могла заниматься чревовещанием, — и перед ошеломленными зрителями возник черный треугольник, откуда неслось:

— Все погибнут, ибо не стоят ни гроша!

Если землетрясение привело собравшихся в ужас, то вагина-предсказательница сразу же вызвала клаустрофобию. Эстрелья остановила паническое бегство, усевшись на стул прямо у запасного выхода. Ее нижние губы вытянулись в трубочку, словно для укуса.

— Стой! — пророкотало говорящее лоно.

Мужчины упали на колени, прикрывая кое-какую часть тела из страха быть кастрированными. Только фон Хаммер, коричневый от гнева, выхватил револьвер и вставил дуло Эстрелье в дырку:

— Грязное очко, не вздумай предсказывать мою смерть! Я и сам все отлично знаю: из-за твоей тупости ты получишь пять пуль, а шестую я пущу себе в висок!

Аламиро Марсиланьес попытался закричать, но смог издать лишь свист. Поняв, что никто не способен остановить немца, он решил слизать побольше вина с пола и стал причмокивать языком, напевая одновременно «Singing in the rain», пока ярость нациста не прошла и он не спрятал оружие. Землетрясение сменилось тишиной, настолько непроницаемой, что слышен был лай собак во всех концах города.

Аламиро успокоил пострадавшее лоно при помощи кубика льда. Не заметив ничего, музыканты симфонического оркестра по-прежнему спали, привалившись к своим инструментам, украшенным салатными листьями. Банкет закончился. Сотрапезники расходились молча, пытаясь заткнуть отверстие в осыпавшейся стене, сдерживая лавину возникших вопросов — насчет старости, нищеты, боли и смерти. Уже светало.

Хумс предложил:

— Сегодня в бенедиктинском монастыре посвящают в монахи нашего друга Лауреля. Давайте посмотрим, как омывают ноги юному иудею!

(Когда сгорела «Комбате» — лавка в рабочем квартале, где Лаурель Гольдберг, так же как Ла Кабра, страдал восемнадцать лет, он лишился большей части своей памяти. Но он не забыл яркую вывеску, намалеванную его отцом: два бульдога, раздирающие на части трусики некоей дамы, что должно было символизировать прочность продаваемых в лавке товаров. Не забыл Лаурель и самого отца, перерезанного поездом ровно напополам. Уволенные им служащие поставили верхнюю часть тела на бочку и надели на голову сложенную из газеты треуголку. Одну руку сложили на груди, другую же воткнули в зиявшую внизу рану. Затем они играли в футбол его печенью…

Иногда являлись и другие воспоминания.

Серулея, бабка Лауреля, окруженная индианками, вышла из спальни, топча фотокарточки, испачканные камфорным спиртом, кровью, испражнениями. Ее повели в ванную, но, проходя через столовую, она не смогла сдержаться и вытошнила клок волос. Торговец травами обитал внутри пирамиды из бутылок: в каждой из них плавал какой-нибудь червь, которого торговец извлек из собственных внутренностей. Отец месяцами склеивал почтовые марки в огромный шар, который однажды прикатил к дому, словно жук-навозник. Мать выбрала нужные материалы, нашла фабрику и слепых рабочих — изготовить зеркало, куда не смотрелся бы никто до нее.

Больше ничего не вспоминалось.)

После пожара дом обуглился, но остался стоять. Когда Лаурель прикоснулся к одежному шкафу, тот превратился в груду черной пыли. Остался лишь прозрачный материнский корсет, чудом сохранивший свою форму. Лаурель подул на него и выбрался вместе с ним через дыру в крыше. Тут налетела стайка воробьев и склевала корсет прямо в воздухе.

Семья Лауреля вся погибла в огне. Он стал бродячим кукловодом. Но его миниопера, где холодная кокетка Изольда влюблялась в мужчину с зеркалом вместо лица, не имела никакого успеха.

Лаурель стал захаживать к Боли, двоюродной сестрице. Полгода он заплетал ей тайком косички на лобке, пока бабушка ткала шерстяную накидку с большим алефом… Наконец, явился фон Хаммер, сломал нос отцу семейства, похитил девушку, а Лаурелю предложил бежать с ними — в автобусе, что направлялся к пляжу Альгарробо. Тому казалось, что он ненавидит фон Хаммера, но когда немец произнес, дотронувшись до живота Боли: «Поезжай с нами — так для нее будет безопаснее», — всю его ревность как рукой сняло.

Немец не впервые имел дело с девушкой. Он уже пытался похитить одну. Родители-иудеи заставили дочь сделать аборт. Та постриглась в монахини. Семья заплатила раввину, чтобы тот рыдал, пока хоронят гроб с фотографией отступницы.

Боли рассказала брату, что, когда отец повалился наземь со сломанным носом, они с немцем совокупились стоя и успели все меньше чем за минуту. Фон Хаммер позвонил, Боли вышла, и все произошло прямо у двери. Потом Боли вернулась сообщить, что кто-то ошибся номером дома.