Попутчики — страница 19 из 32

Послушал мой монолог в защиту кафельной печи Леонид Павлович, только рукой махнул.

Так, в хозяйственных хлопотах не заметил я подкравшейся беды. Вошёл к Гладкому подписать разрешение для получения дров. Мне, как работнику театра, младшему администратору, дрова полагались. Посмотрел Гладкий моё заявление и говорит:

- Дело хорошее, но тебе оно ни к чему.

- Как? Почему?

- Мы эту квартиру решили артисту Пастернакову передать. Он человек пожилой, заслуженный и раненый.

- А я куда? - прямо ошпарило меня, но ещё держусь, - мне куда деться?

- Ты назначен добровольцем на работу в Германию. Я думал, шутит.

- Я же хромой.

- Ну и что, - говорит Гладкий и в глаза мне не смотрит, - в военное время и инвалиды войны работают.

Тут я от отчаяния кулаком по столу.

- Жену свою, - говорю - посылайте.

Как я про жену сказал, он глянул на меня трусливо и злобно.

- Ты здесь не стучи. Я тебя знать не знаю, в театре ты больше не работаешь. И спаситель твой, Семёнов, тебе не поможет, потому что это пана Панченко распоряжение. А кричать будешь, не в Германию поедешь, а в концлагерь.

Так меня запугал, что деваться было некуда. Подумал: здесь на меня пан Панченко с Гладким злобу имеют, не явлюсь, ещё саботажником объявят. Лучше явиться и немцам объяснить: хромой я, для нужных вам работ не пригодный. Однако, когда явился с рюкзаком на привокзальную площадь, объяснять было некому. Нас сразу солдаты и полицаи окружили, некоторых вообще под конвоем привели. Смотрю, в толпе Ольга Полещук. Точнее, она меня заметила и ко мне подбежала. У нас с ней давно уж ничего не было, особенно после моей премьеры. Однако обстоятельства особые.

- И тебя сюда, Олесь, - говорит, - давай вместе держаться.

Думаю: ладно уж давай. Ольга - девка бойкая, то с немцем поговорит, то с полицаем. Выяснила - везут нас в Киев, где общий сбор для отправляемых в Германию. От нас до Киева сутки езды, а везли две недели в товарняках. Еда похлёбка из гнилого буряка и полусырой мёрзлой картошки, подобных тем овощам, которые я евреям возил. Начался кашель, простуды, поносы. Оправиться ведут общей толпой под конвоем прямо в поле. Женщины оправляются - мужчины отворачиваются. За людей не считали и за скотов, пожалуй, тоже. Обозные лошади у немцев чистые, откормленные.

Наконец привезли нас в Киев, поместили в бывшей школе на Львовской улице. Вокруг забор с колючей проволокой. Пересыльный лагерь. Пробовал говорить: я хромой, их бин кранк - как хромой сказать по-немецки не знал, но ведь без слов видно. Однако не смотрят, не слушают. Нас, мужчин, поместили сверху, женщин на нижнем этаже. Хотел с Ольгой поговорить, не пускают. Внизу в охране были русские женщины в чёрной форме эсэс. Одна, помню, толстая, злая. Что делать? Сел в уголке, обхватил голову руками, как делает человек, когда он хочет свои мысли, словно телегу, завязшую в грязи, подтолкнуть. Однако мысли мои так и остались завязшими в бесполезном мозгу. В таких случаях у человека только на свой мозг и надежда, авось сквозь него спасительная мысль проедет. Давил голову руками, давил, ничего не выдавил, только устал умственно и физически. От усталости задремал. Вдруг чувствую, кто-то меня за плечо. Открываю испуганно глаза - Ольга. Палец ко рту своему приложила - молчи. Было темно и в пустом без парт классе, где меня поместили, все мои соседи по несчастью спали. Ольга показывает мне на дверь. Тихо вышли в коридор. Она шёпотом говорит:

- Водку давай.

У меня с собой та самая бутылочка, четвертиночка была, которую после премьеры мне Леля Романовна подарила. Я этой бутылочкой уже пользовался. Губа рассечённая нагайкой не проходила, видно инфекция попала, гноилась губа и Ольга помогала мне в вагоне компресс прикладывать.

- Ты что, - говорю, - водка мне для компрессов нужна.

- Давай, не разговаривай, - нетерпеливо шепчет Ольга, - я договорилась. Немец за водку нам бежать разрешит. Давай быстрей, пока он дежурит.

Схватила водку и исчезла. Я стою и слышу, как сердце моё стучит. Минут через десять появляется Ольга, уже в кожухе. Накинулась на меня шёпотом.

- Чего ж ты торчишь, как истукан? Почему не оделся?

Пробрался я в свой угол, взял бушлат, который носил вместо пальто, взял рюкзак. Ведёт меня Ольга в какую-то комнату. Вся комната в партах, сложенных одна на другую. К окошку не добраться. Начали мы осторожно парты растаскивать, а сердце стучит, не переставая. Наконец протиснулись к окну. Окошко маленькое, видно подсобка. Я говорю Ольге:

- Ты в окошко не пролезешь. Сними кожух или хотя бы фуфайку из-под кожуха. Застрянешь, всё погубишь. Она не хочет. Заспорили мы. Всё-таки фуфайку сняла.

- Давай, - говорит, - стекло выдавливай. Я говорю.

- У тебя кожух, а у меня бушлат тонкий, порежусь. Ты выдавливай.

- Нет, ты. Ты мужчина.

- Ладно, - говорю, - постараюсь. Как выдавлю, подождём. Если не прибегут, полезем.

Нажал плечом. Оконная рама крепкая, держит. Нажал сильней - держит. Нажал изо всех сил. Зазвенело. Сердце стучит, его не уймёшь, а дыхание, как ни стараюсь унять, всё равно дышу громко. Однако за окном тишина. Выскочили мы и к забору. Ольга говорит:

- Ты меня подсади, а я тебе с забора руку дам. Я говорю:

- Лучше ты меня подсади, я хромой, могу не выдержать твоей тяжести, а руки у меня покрепче ног, с забора я тебя скорей втяну наверх, чем ты меня.

- Нет, ты подсади. Ты мужчина.

Тут уж сильней заспорили, забылись совсем, с шёпота на голос перешли. Вдруг слышим шаги. Ольга сама мне на плечи забралась, изловчилась, я и опомниться не успел, как она бух через забор, руку мне не подала, а шаги совсем близко. Заметался я и со страха сам в дежурку деревянную вбежал, как зверь сам в загон. Но в дежурке никого. На столе ручка школьная и школьная чернильница - невыливайка. От страха сел за стол. Думаю: сердце стучит громко, моё сердце меня и продаст. Сколько так сидел, сердцем стучал, не знаю. Светло за окошком дежурки стало. Смотрю, девочка лет десяти с улицы в окошко дежурки заглядывает.

- Дядя, - говорит, хотите бежать? Тогда дети всё понимали.

- Да, - говорю, - хочу.

- Шестая доска от дежурки на одном гвозде.

Не знаю, что за девочка и откуда она это знала. Сижу, в глазах рябит и от страха до шести посчитать не могу. Но девочка, к счастью, с другой стороны забора, с улицы доску отодвинула. Вылез я.

- Вы раненый? - спрашивает. Это по поводу моей хромоты.

- Спасибо, - говорю, - тебе, спасительница. А она мне:

- Быстрей идите. К Днепру идите, к железной дороге нельзя.

На Днепре был уж лёд, а поверх льдин вода. Ни на лодке, ни пешком не пройти. Пошёл берегом. Долго шёл, из сил выбился, но шёл. Вдруг впереди смотрю спина вся мелом испачканная - Ольга. "Ах, - думаю, - сука, гадина". Хоть и хромой, но нагнал её. Ничего не говорю, молча рядом пошёл. Идти тяжело, дорога мокрая, вязкая. У Ольги сапоги, а у меня бурки, воду пропускают. Вышли мы из Киева, Ольга оправдываться начала.

- Я думала, немцы заметили.

Тут я ей и выложил, что приготовил.

- Ах, - говорю, - сука ты, гадина. Ольга отвечает.

- Сейчас не время ругаться. Надо до ближайшего села дойти и выбрать хату получше.

Вошли в село, нашли хату, приняли нас. Положили на солому, чтоб вшей не принесли, но Ольгины сапоги и мои бурки женщина в печи высушила. Под утро просыпаемся от стрельбы, сидим, как перепуганные щенки, друг к другу прижавшись, но заходит хозяйка и говорит:

- Спите, детки, это немцев побили за селом.

- Партизаны? - испуганно говорит Ольга.

Ольга партизан боялась, потому что слышала - эти лесовики, если поймают девушку, так впятером, вшестером, сколько их есть её насилуют. Правда это или нет, а может полуправда, в том смысле, что бывали случаи, но немецкая власть подобные слухи поддерживала и население подобными слухами пугала. Всюду расклеены были плакаты на которых деревенский мужик, защищая бабу и имущество, дубиной бьёт по голове вооружённого партизана.

- Какие там партизаны, - успокоила хозяйка, - у нас партизан поблизости не было и нет. Немцев мужики наши деревенские побили. Машина у немцев сломалась, они и пошли пешком в валенках по грязи. Штук шесть. А мужики взяли оружие и давай стрелять. Всех побили.

Действительно, когда вышли мы за село, то увидали торчащие из канавы шесть пар ног в мокрых валенках.

Шли мы с Ольгой долго, дневные сёла стараясь обходить, мало ли на кого напорешься. И всё время шли мы навстречу грому, точно гром этот и был домом, пристанищем, куда мы стремились.

- Наши, - прислушиваясь к грому, говорю, - наши на выручку спешат.

И идти становилось легче. Ночью опять свернули в село и заночевали в хате. Тогда много было бездомных, много путников, но в хаты незнакомых пускали легче, чем теперь, хоть и вшей могли принести и бандитизм имелся. Народ жил как на пожарище или во время иной катастрофы, когда без взаимной выручки жить опасно. На третьи сутки нашего пути приходим в село Гришковцы. Нам говорят:

- Русские здесь.

Я думал власовцы. В некоторых сёлах власовцы стояли. Однако нет, смотрю, не власовцы. Это уже молодые хлопцы лет по восемнадцать. Останавливают всех, кто в хороших сапогах, сапоги стаскивают, а взамен свои размокшие валенки дают.

- Вы, - говорят, - здесь остаётесь, а нам вперёд идти.

Мои размокшие бурки не тронули, а с Ольги её сапоги стащили. Какой-то медсестре в самый раз пришлись. Ольга запротестовала, но её быстро запугали.

- Циц, - говорит, - немецкая проститутка. Пока, - говорит, - мы на фронте свою кровь мешками проливали, у вас здесь вся грудь немецкими клопами искусана.

Балагур попался, по выговору похоже кацап-сибиряк. А я в душе порадовался, глядя, как Ольга в размокших валенках дальше по грязи чапает. "Жадность, - думаю, - и подлость, - думаю, - должны быть наказаны". Я Ольге говорю:

- Как ты можешь? Это ведь наши.

Ольга мне сердито отвечает: