— Экой ты какой растяпушка! — Оля уже не смеётся, а смотрит серьёзно и заботливо.
— А я… я один раз промокашку съел, — вдруг выпаливает Лёшка.
— Промокашку? Ты что-о? — удивляется Оля.
— А так. Очень смешно было. Я сунул в рот промокашку, а тут меня Анна Сергеевна вызвала. Очень смешно. Весь класс смеялся, — неуверенно добавляет Лёшка. Но Оля почему-то не смеётся. Она берёт Лёшку за руку, потому что теперь им надо взбираться наверх. Так, держа Лёшку за руку, Оля доводит его до самого двора.
Во дворе прямо на снегу свалены дрова. Возле дров — мама в наброшенном на плечи пальто и двое дядек в ватниках.
— Ну так как же? — спрашивает мама, снизу вверх заглядывая дядькам в лицо. — Ну как? Договорились?
Возле крыльца, выгнув спину, стоит длинная сверкающая пила. Лёшка потрогал огромные острые зубья. «Как у акулы!» — и отдёрнул руку.
— Ну так как же? — снова спрашивает мама, зябко стукая туфелькой о туфельку. — Договорились?
Наверно, дядьки считают, что договорились. Пила начинает жужжать, а Лёшка идёт домой и садится за уроки.
Учится Лёшка неплохо. Мог бы, конечно, лучше, но так уж получается. Мама, рассматривая кляксы в Лёшкиных тетрадях, вздыхает, а Марья Григорьевна — своё: «Конечно, с мальчиком без твёрдой мужской руки…»
Выходит так, что папина твёрдая рука должна была выводить буквы, чтобы в Лёшкиных тетрадях не было клякс.
Когда Лёшка решил наконец задачку и написал в тетрадке упражнения, пильщики уже закончили работу. Брёвна они распилили, получили деньги и ушли. А дрова остались — лежат посреди двора, и снег потихоньку заносит их.
Мама очень расстроилась.
— Как же я одна их перетаскаю? — жаловалась она Марье Григорьевне. — Вот и ужин надо готовить. Я тесто на блинчики развела. Лёшенька блинчики с творогом хорошо ест. А тут ещё с управдомом этим! — вспомнила мама и стала рассказывать: — Который раз к нему хожу, и всё без толку. Ещё и нагрубил в ответ. А у нас дверь совсем отошла. Дует. А там как раз Лёшенькина кроватка стоит…
Марья Григорьевна слушала маму и кивала головой:
— Да, да, милая. Конечно, с мужчиной этот грубиян так не посмел бы.
Большая, с чёрными усиками над губой, она громко топала по кухне и сама была похожа на мужчину. Наверно, она жалела их, маму и Лёшку, — ведь они теперь остались одни. Мама рядом с Марьей Григорьевной была такая маленькая, худенькая. Лёшка вдруг словно впервые увидел её: стоит грустная в своей белой кофточке и волосы в муке испачканы. Наверно, отбрасывала волосы рукой — это у мамы такая привычка: когда волнуется, всегда волосы отбрасывает со лба, будто они ей мешают. И Лёшка представил себе, как мама стояла там, у этого управдома. Лёшка ни разу не видел управдома, но думал про него: наверно, злой, усы, как у таракана, и на маму кричал. И всё потому, что мама одна. Вот если бы Лёшка там был, он бы не позволил обижать маму. Он бы так прямо и сказал этому управдому:
«Как вы смеете?! И не кричите!» Пусть он тогда топорщит свои усы. Лёшка представил себе, как бы удивился управдом и испугался.
«Хорошо, — сказал бы он покорно. — Я отремонтирую вашу дверь».
А мама обрадовалась бы и засмеялась тихонько. Мама всегда смеётся тихо, но очень весело. И от этой мысли самому Лёшке стало так радостно, и почувствовал он себя таким сильным! Разгорячённый и взволнованный, он прошёлся по комнате, глянул в окно и вдруг увидел дрова, сваленные во дворе. Он быстро натянул на голову шапку и схватил пальто.
— Ты гулять? — спросила мама, выглядывая из кухни. — Погуляй, погуляй, скоро и ужин будет готов. Только платок надень, не забудь. Ветер!
Лёшка покорно повязал голову платком, застегнул пальто и выбежал во двор. Он достал из сарая свои старенькие санки и отправился к дровам, возвышавшимся грудой посреди двора. Брал одно за другим шершавые, запорошённые снегом поленья и укладывал их на сани.
Тащить сани оказалось тяжело. Полозья продавливали тонкий слой снега и скрипели по твёрдой земле. Длинные поленья топорщились во все стороны. А возле самого сарая они рассыпались и попадали в снег. Лёшка принялся подбирать их, но от холода руки у него никак не разгибались. Лёшка выпрямился и рукавом провёл по носу.
Снег синел всё гуще, и забор, стены домов и сараев куда-то отступали и стирались.
Гора дров во дворе была такая большая, а санки такие маленькие… Лёшке захотелось домой. Уже, наверно, и блинчики готовы. Мама ведь сказала, что скоро ужин. И тут Лёшка будто почувствовал нежный запах ванили, которую мама всегда клала в блинчики, как любил Лёшка. Сейчас он придёт в тёплую кухню, сядет в угол за столик, покрытый голубенькой цветастой клеёнкой, и мама поставит перед ним тарелку с горкой блинчиков. Лёшка поест, согреется, и тогда он снова выйдет во двор и перевезёт эти дрова. Лёшка так думал, но знал, что больше не выйдет. Ведь уже темнеет, и мама не пустит его. Она постелет кровать и скажет: «Ложись, детка». А сама оденется и одна пойдёт убирать дрова — ведь больше у них никого нет. И Марья Григорьевна вздохнёт и прогудит: «Да, милая, наше дело такое…»
Лёшка вспомнил: ещё в начале учебного года, когда они только пришли в класс, учительница Анна Сергеевна, вызвав Лёшку, задумчиво повторила его фамилию:
«Жуков… Жуков… — будто вспоминая Жуковых, которых ей на своём веку приходилось учить. — Жуков Петя, Жуков Лёня, Жукова Зина, Жуков Костя».
«Это мой папа, — тихо сказал Лёшка. — Он… он тоже у вас учился».
Анна Сергеевна закивала седеньким венчиком 14 громко на весь класс сказала:
«Костя Жуков! Человек твёрдых убеждений и большой души. Замечательный юноша. Передай, пожалуйста, отцу, что я его очень хорошо помню».
Анна Сергеевна и вправду помнила множество своих учеников, среди которых были отцы и матери теперешних ребят. Они вырастали, уходили из школы, и даже погибали, как Лёшкин папа, но в памяти своей учительницы они навсегда оставались молодыми.
Лёшка вздохнул и непослушными руками стал подбирать поленья. Он отнёс их в сарай, взял верёвку и потянул сани на проложенную колею. Теперь он уже знал: поленья надо складывать не поперёк, а вдоль саней: и держаться будут лучше, и больше поместится. Берёзовые поленья были сучковатые и тяжёлые, сосновые приятно и остро пахли смолой, напоминая о лете.
Лиловая тень сгустилась возле сарая, а из лохматой тучи осторожно высунулся острый нос месяца, но быстро замёрз и снова спрятался. И вдруг два светлых квадрата упали на снег. Это засветились окна в домике у Оли. Там за узорчатыми занавесками Оля, наверно, учила сейчас уроки или, подперев рукой щёку с ямочкой, читала весёлую книгу.
Олины окна сияли в морозной пустыне двора тепло и устойчиво, будто маяки. И на виду у этих окон Лёшка впрягся в сани и, нажимая животом на верёвку, двинулся в путь. Там, на Севере, олени в упряжке, наверно, бегут быстрей. Но Лёшка не унывал. Он возил и возил поленья, и гора во дворе медленно, но верно уменьшалась.
Лёшка весь был в снегу, даже галоши были набиты снегом. Но руки у него разогрелись так, что он снял варежки. Стоя на светлом квадратике и держа в руках заиндевевшую верёвку, он отдыхал.
Это был заслуженный отдых. Лёшка дышал глубоко и свободно, и змейки пара весело извивались от его горячего дыхания. Он посмотрел на кучу дров — она всё ещё возвышалась между сугробами. Ничего, что она большая! Это даже очень хорошо, что она большая!
«Нет, вы только посмотрите, сколько дров перевёз этот мальчик», — скажет мама.
«Да, да, — закивает Марья Григорьевна, — это удивительно сильный мальчик!»
Лёшка снова налёг животом на верёвку. Это нелёгкое дело — тащить цепляющиеся за мёрзлую землю сани с дровами. Но он, Лёшка, тащит! Он упирается ногами в рыхлый снег. Он изо всех сил сжимает в кулаки горячие, без варежек, руки и, падая грудью вперёд, словно пробивает невидимую стену.
Завтра, перед тем как идти в школу, Оля заглянет в сарай и спросит:
«Это ты, что ль? Один?»
И Лёшка скажет, пожав плечами:
«А то!»
Чуть ослабив на животе верёвку, Лёшка глянул на Олино окошко, и ему показалось, что там смутно виднеется круглое лицо со сплюснутым о стекло носом. Лёшка поднял голову, всматриваясь, и вдруг вспомнил: платок! Старый оренбургский платок!
И надо же было впопыхах надеть его сегодня, в такой трудный и хороший вечер, да ещё поверх шапки! Но Лёшкина душа была до краёв переполнена радостью и неожиданно появившейся силой, и он не мог огорчаться в такой час. Да и не стоило. Ведь главное — что в доме появился человек, который может заступиться за маму, может выйти вечером во двор и перевезти в сарай дрова. Да мало ли что ещё может он, мужчина в доме! А что надето у него на голове — это совсем неважно.
Павлины
Первое время Колька только головой вертел от удивления. Всё было необычным: и сам город, будто сложенный из сахарных кубиков-домов, до краёв залитый ослепительным солнцем, и диковинные деревья — не сосна и не ель, хотя и с иголками, называвшиеся чудно: «кипарисы», и даже люди, взад-вперёд ходившие по улицам, — полуголые, в широких шляпах из соломы.
В Кержачах, где рос Колька, народ был белотелый, а эти — либо краснокожие, либо чёрные. Колька даже засомневался: «Не негры ли?» Но вскоре понял: «Нет, не негры. Люди самые обыкновенные, а чернющие оттого, что целыми днями лежат возле моря на калёном песке, выпятив к солнцу пузо».
Сначала Колька глянул и даже струхнул: лежат — видимо-невидимо, вповалку, хоть наступи на них — не шевельнутся, словно больные или мертвяки. А потом вдруг поднимутся и лезут в море.
В Кержачах моря не было. Была зато река. Большущая! По ней лес сплавляли. Но купались в реке одни мальчишки да иногда мужики со сплава. Сиганут с обрыва, вынырнут, отдуваясь и отплёвываясь, вылезут на берег и долго скачут на одной ноге, натягивая на мокрое тело портки. Оденутся и идут к зелёному ларьку пить пиво. А чтобы бабы или женщины, которые, например, на почте в окошках сидят или в конторе на машинках стучат, — те никогда не лезли в речку. А на берегу чтоб лежать… Разве только пьяный какой отсыпается.