Попытка словаря. Семидесятые и ранее — страница 6 из 47

Первая запись дневника Анатолия Черняева, как первая строка хорошего романа, задает тон всему повествованию и много говорит о нем самом: «На днях на службе мне принесли из Института марксизма-ленинизма дневник (снова дневник! – А. К.) Георгия Димитрова с пометкой: „Сверхсекретно. Только для Вас“. 1934–1945 гг. Впечатление ошеломляющее: вся кухня политики, которую делал Сталин».

Ровно эти слова можно с благодарностью адресовать Черняеву: здесь вся кухня политики, которую делали Брежнев, Андропов, Черненко, а затем – во «вторую» эпоху – Горбачев. Пожалуй, таких политических долгожителей, как Анатолий Сергеевич, да еще столь откровенных в оценках, теперь не сыскать.

В этом, собственно, и состоит историческое значение тысячестраничного тома дневников.

Простенькие такие записи: «Утром позвали к Брежневу. Цуканов (первый помощник Брежнева; жил, кстати, с нашей семьей в одном доме – скромнейший человек. – А. К.), Арбатов и я». Здесь же начинаются оценки, за которые Черняев мог не только вылететь из ЦК, но и положить партбилет на стол: «… наш (спичрайтеров. – А. К.) удел выкручиваться, чтоб безжизненные формулы, уже негодные даже для элементарных учебников, излагать как-то так, чтобы „выглядели“… Пошлое надутое доктринерство, озабоченное лишь тем, чтоб не оступиться в глазах начальства».

Автор дневника как раз в 1972 году начинает присутствовать на заседаниях Политбюро («… это в Кремле, недалеко от ленинского кабинета. Окна выходят на Грановитую палату»). И сразу становится свидетелем комичного, а скорее, трагикомичного спора. Подгорный ворчит по поводу предложений американцев по экономической помощи в обмен на… правильно, нефть и газ: «Будто мы Сибирь всю пытаемся распродавать… Что, мы сами, что ли, не можем все это сделать, без помощи иностранного капитала?!» Председатель Госплана Байбаков объясняет: «Нам нечем торговать за валюту… Только лес и целлюлоза… Американцев, японцев, да и других у нас интересует нефть, еще лучше – газ». Вот они – свидетельства о начале истории нашей наркотической нефтегазовой зависимости, длящейся по сию пору. Взгляд инсайдера точно фиксирует начало нефтяного дурмана, который продержался все застойные годы, а схлынув, способствовал развалу империи.

И в то же время – начало разрядки: «Может быть, и в самом деле Киссинджер и Никсон… полагают, что лучший способ установить всеобщий мир на Земле… это поднять благосостояние советского народа до американского уровня». Вот вам и мировая закулиса, реальная, а не конспирологическая, в декорациях жаркого лета 72-го. «СССР закупил в США на 750 млн долларов кормового зерна… сделка, которую по величине приравнивают к ленд-лизу».

Черняев фиксирует прагматизацию советской внешней политики: идеология – это для своих, Realpolitik – для международных связей. Позже, уже в комментариях к дневнику, автор напишет, что сохранение мира было настоящей и искренне выраженной исторической миссией Брежнева, разумеется, в те годы, когда он был – до середины 1970-х – полностью дееспособен. Это несколько корректирует наши сегодняшние представления о борьбе двух систем.

И в то же время уже тогда «его (Брежнева. – А. К.) дряхление всем заметно». Черняев цитирует Арбатова: «От раза к разу речи все красивее, а дела все хуже». Но Брежнев еще в состоянии даже на Пленуме ЦК высказаться жестко и здраво. Реплика в адрес Казанца, министра черной металлургии: «Хвалитесь, что выплавляете больше США… А качество металла? А то, что из каждой тонны только 40 % выходит в продукцию по сравнению с американским стандартом, остальное – в шлак и в стружку?!»; в адрес министра легкой промышленности Тарасова: «У вас на складах миллион пар обуви валяются. Их уже никто никогда не купит, потому что фасоны лапотные… так ведь можно скупить все заграничное сырье и пустить под нож. Людям нужны не деньги, а товары. И только имея товары продаваемые (!), мы можем вернуть деньги, чтобы строить домны…».

Неужели это Брежнев, а не какой-нибудь экономист-рыночник ультра-либерального толка?

Я потому так подробно останавливаюсь на 1972-м, первой главе почти двадцатилетней летописи, чтобы дать понять, насколько неординарной, противоречивой, многомерной представляется советская действительность в этом умном, подробном и аналитическом дневнике.

Вся страна – от простого рабочего до генерального секретаря – словно бы поймана в сеть. И трепыхается, пытаясь найти выход, спастись. Но почти ничего не получается. Тринадцать лет до перестройки, но уже понятно, что страна обречена. Сколько бы там Брежнев ни устраивал последние осмысленные разносы, сколько бы ни привлекал к работе, по определению Черняева, интеллигентов «высшей советской пробы» – Иноземцева, Бовина, Арбатова, Загладина, Шишлина и многих других…

Таков весь дневник. Множество фактов, интриг, оценок – и все то же драматичное топтание на месте. Конец 1975 года. Цитата из выступления заведующего экономическим отделом ЦК Гостева: «…95 % предприятий не выпускает никакой продукции высшего качества, две трети министерств не выполнили план. Пришлось перевести в распродажу (из-за низкого качества и старомодности) на 2 млрд продукции ширпотреба, но она все равно осталась на полках. Секретарь партбюро из КПК навалом давал факты о коррупции на всех уровнях». Это – послание из прошлого нынешним радетелям за экономику планового типа. В ЦК знали немного больше. Не зря экономисты, выходя со Старой площади в конце 1970-х, когда начались первые попытки разобраться с тем, как ремонтировать Систему, говорили: «Большей антисоветчины, чем в ЦК, нигде не слышали».

Пятое января 1979 года. Мороз до 45 градусов. «В Москве целые районы оказались без электричества и в холоде… Во многих домах температура не поднималась выше 12 градусов. Два дня в булочных не было хлеба. Не было молока». В то время Чубайс еще мирно учился в аспирантуре, на него не свалишь. Характерна следующая запись: «А товарищ Промыслов (мэр города) в это время спокойно отдыхал и встречал в свое удовольствие Новый год в „Соснах“» (санаторий Совмина Союза на Рублево-Успенском шоссе).

Шестое октября 1980 года. «… В Лондоне гнездо „одаренных детей“ „больших родителей“. Завотделом МИДа пожаловался как-то мне: я, говорит, превратился просто в блатмейстера – внук Суслова, зять Громыко, сыновья трех замзавов отделами ЦК – Киселева, Соловьева, Щербакова». Не было еще тогда олигархов, а алгоритм действий уже существовал. Выходит, в современной России не изобретено ничего нового…

Второе июня 1984 года. «Всему миру ясно, что мы взяли курс на запугивание и рассчитываем, что твердость и неумолимость приведут и к развалу НАТО, и к отзыву „першингов“ и „круизов“ из Европы, и к провалу Рейгана на выборах… Но этого ничего не будет». Не напоминает ли все это нынешний вектор российской внешней политики?

Дневник – барометр. Барометр ожидания перемен. Сейчас все напрочь забыли, с какой страстью, особенно со времени «гонки на лафетах», страна ждала перемен.

И дождалась. Черняеву уже далеко за шестьдесят. Он размышляет о пенсии. И вот – 11 марта 1985 года. Когда Громыко на Пленуме назвал Горбачева, «зал взорвался овацией, сравнимой с той, которая была при избрании Андропова».

Черняев, совершенно не помышляя о карьерных передвижениях, рассуждает о Горбачеве: «… будет ли он медлить (как это случилось с Андроповым) с крупными реформами?… А ведь нужна „революция сверху“. Не меньше. Иначе ничего не получится. Понимает ли это Михаил Сергеевич?… Слишком захлебывающиеся упования и надежды!»

Мотив темпа и радикальности преобразований становится основным в дневнике – и до назначения помощником генсека, и после. Здесь Анатолий Сергеевич оказывается мудрее многих представителей своего поколения. Оставаясь верным Горбачеву, его очень близким соратником и болельщиком (достаточно сказать, что в Форосе в августе 1991-го рядом с президентом СССР оказался именно Черняев), он досадует на шефа. Но не с тех позиций, что тот все «разрушил», а исключительно с той точки зрения, что Горбачев постоянно опаздывал – и с радикальной реформой партии, и с экономическими преобразованиями, и с децентрализацией Союза. В послесловии (сегодняшнем) к 1989 году Черняев пишет: «Не в ошибках дело. Советский строй давно, задолго до Горбачева, исчерпал свою историческую миссию в России и был обречен на исчезновение. Перестройка объективно не могла уже его спасти… И не случайно среди кадров, унаследованных от сталинистской эпохи, не нашлось людей ответственных, компетентных и достаточно многочисленных, чтобы упорядочить движение к новому качеству общества».

… И даже в последних эпизодах дневников – тяжкая доля философа у трона, спичрайтера при власти. Черняев пишет один из вариантов прощального обращения Горбачева. «М. С. стал увечить свой текст. Я как мог его „облагородил“… ослабил места, которые могут вызвать только иронию и насмешку».

Кто-то делает королей, а иные – подчас те же самые люди – обеспечивают им уход в Историю…


Из того же поколения – Лев Безыменский, сын «комсомольского» поэта Александра Безыменского, автора, точнее, умелого переводчика «Молодой гвардии» (с немецкого) и «Прекрасной маркизы» (с французского). Больше того, Лев Александрович – одноклассник Анатолия Черняева: элита тех лет действительно сосуществовала, как в гетто, на очень небольшом пространстве. В журнале «Новое время», где я работал, Лев Александрович занимал специфическое положение, потому что ходил туда на работу в течение почти полувека, и специфический кабинет – такой же узкий пенал, как у всех, только с особой аурой кельи ученого. Лев Александрович корпел над статьями за массивным старомодным дубовым столом с резными панелями, занимавшим половину комнаты, а оставшаяся половина состояла из заполненных книжных шкафов, столь же изысканных и старомодных. Старомодным был и сам этот доброжелательный, невысокий, аристократически грассирующий человек. Ему уже было под восемьдесят, а он ходил на работу. При этом был всегда безупречно, на европейский манер, одет, галстук неизменно подобран в тон костюму. Писал он от руки, усеивая страницу прямыми, без наклона, буквами. Приносил текст, как правило, мне, я же потом помогал машинисткам расшифровывать наиболее заковыристые фрагменты.