Пора чудес — страница 14 из 33

”Вышитая роза” была открыта. Поодаль друг от друга несколько посетителей потягивали за деревянными столами полночное пиво. Пьяных не было, стоял лишь тяжкий пивной дух. Скульптор Штарк внезапно принял чрезвычайно бодрый вид и с широким жестом, неуместным, пожалуй, в этот час, объявил:

— За мой счет, господа, за счет потомка от смешанного брака.

— За сколько вы мне уступите австрийскую чечевичную похлебку?

— Унцию австрийского мяса даром отдаю.

— Вы еще пожалеете об этой сделке.

Отец со скульптором Штарком заказали коньяк, нам с мамой принесли кофе с молоком. Официантка погладила меня по голове:

— Милый мальчик. Меня не брали ночью в кафе. Не беда. Узнаешь жизнь.

— А вы, милочка, когда вы впервые познакомились с ночной жизнью? — игриво спросил отец.

— Очень поздно, у меня родители истые католики. За порог не выпускали.

— И вы это выдержали?

— Недолго, если сказать по правде.

Скульптор Штарк в разговоре не участвовал. Его лицо выражало ощущения от выпитого коньяка. Внезапно, с детской проницательностью, я почувствовал теплую близость, которая связывает нас и скульптора Штарка. Словно не мимолетный это гость, а родная душа, много лет делившая с нами нашу жизнь.

Мама рассматривала нас в упор. Я не мог понять выражения ее глаз. Между нами встала теперь тонкая, прозрачная, но непроницаемая перегородка. Руки ее нескрытно лежали на столе.

Я снова стал думать об этом удивительном явлении по имени Штарк, о странных его скитаниях и той загадочной мании, которая мучает его в последние годы; и теперь он сидит с нами, влачась навстречу смерти тети Терезы. Он ее не знал.

”К чему вам эта беда в такое время, — слышу я голос отца. — Ума не приложу. Выше моего разумения”. Скульптор Штарк проглатывает этот голос молча. А отец — его мучает другая дьявольщина, ужасная: его писательство. В последнем году журналы перестали причислять его к австрийским писателям. До этого намекали на его еврейское происхождение. Теперь прямо пишут о чуждых элементах, бациллах декаданса, рассеянных во всем, что выходит из-под его пера. Читать эти писания запретно всем, в ком есть здоровый дух. До этого отец провозглашал приоритет свободного самовыражения над всем другим. Своими жалобами, судебными процессами и кассациями он кормил немалое число адвокатов. Теперь отец стиснул зубы и обвиняет себя самого, свое творчество, из которого ничего путного не вышло — потому что не поучился у французов. Только им известно то правильное, невозмутимое спокойствие, без которого всякая литература дидактична или сбивается в лишенную корней фантастику. Посему готов он признать, что ни он, ни Вассерман, ни Цвейг, ни даже Шницлер не достигли действительных высот в искусстве. Странно — теперь, когда у него уже нет денег, чтобы привлекать к суду газеты и журналы за клевету, он сидит и возводит поклепы на самого себя. Очень горькие эти самообвинения.

— Еврейский разносчик, слоняющийся по улицам Вены, для меня прекрасней австрийского кадета, — бывало, скажет скульптор Штарк.

— Не говорите, о чем понятия не имеете, — отвечает отец.

— Буду, потому что вы не знаете австрийцев. Я вырос в военном училище.

— А вы, мой друг, евреев не знаете. Если бы вы их знали, вы не были бы так счастливы к ним примкнуть. В душе они мещане. И искусство у них мещанское.

— А австрийцы? Что собой представляют австрийцы? Мне они отвратительны!

И вот посреди этих распрей пришла печальная весть, что тетя Тереза, самая красивая из моих теток, скончалась в монастыре св. Петра. Отец сделал очень странную гримасу и встал, словно собираясь затворить открытое окно. Мама обмякла на своем кресле и тотчас принялась за сборы.

Я очнулся от своих мыслей и увидел: кафе опустело. Скульптор Штарк посерел лицом от количества выпитого коньяка. Лицо отца разрумянилось, словно впереди не порог смерти, а преддверие чего-то, полного ликующего отчаяния. Ко мне подошла официантка:

— Не устал, мой милый?

— Нет.

— Какой ты счастливый, что твои родители берут тебя и в веселые места. Ты меня когда-нибудь вспомнишь?

— Конечно, вспомню.

— Эльза мое имя. Я, наверное, буду здесь еще работать. Твои родители очень симпатичные люди.

Странно. Никто не помешал этому разговору. Отец глядел на меня с явным удовольствием, оттого что я уже способен не стесняясь вести подобные беседы.

Мама встала с места со словами: ”Времени четыре утра”. Я подивился такой ее деловитости в этот час.

Бульвар и ближние поля затянуло плотным туманом. В потемках шарили блуждающие огни. Мама повела нас на станцию кратчайшим путем. Тут я вспомнил долгое ночное странствие, когда мы везли тетю Терезу в санаторий, только тогда было лето, светлое и не омраченное.

Возле буфета теперь было пусто. Сквозь два его запертых грязных оконца виднелся беспорядок внутри: стаканы и бутылки.

— Где поезд? — мощно закричал скульптор Штарк. Коньяк, как видно, зарядил его голос.

Ответа не последовало. На мамином лице расплылась невнятная улыбка. Словно не моя мама, а одна из несчастных женщин, обремененных детьми, настолько привычная к болям, что новая боль лишь слегка кривит ей губы.

— Где поезд, кондуктор? — снова загремел Штарк.

Кондуктор высунул голову из окошка своего наблюдательного пункта:

— С чего вам в голову взбрело прийти так поздно?

— Нам сказали, что в пять здесь проходит товарный. Разгружать будут или грузить?

— Поезд товарный, а не пассажирский.

От странной уверенности скульптора Штарка у нас исправилось настроение. Почти ночная авантюра — если б не мамино лицо.

В пять утра пришел поезд. Штарк вскарабкался к машинисту и рассказал ему, что наша родственница, тетя Тереза, родственница близкая и молодая, умерла ночью в монастыре св. Петра. Он говорил громко, выделяя каждое слово, чтобы его можно было услышать за шумом пара. Вниз это слетало, как жестокая декларация. Перемазанный сажей, усталый машинист в разговоры пускаться не стал, только вымолвил:

— На вашу ответственность.

— Садитесь! — скомандовал Штарк.

Мы еще взбирались по сходням, как подошел один из проводников и остановил нас. Штарк сначала попробовал растолковать, сдержанно, почти шепотом, что речь о семье, которая находится в трауре и которую постигло несчастье — умерла в монастыре св. Петра одна из самых близких и молодых родственниц. Известие об этом пришло лишь несколько часов назад.

Проводника это, по-видимому, тронуло, но вдруг возник, как нарочно, другой проводник, заспанный, и объявил, что его больше не проведут. Он их хорошо знает: это евреи. Он говорил это своему напарнику, стоявшему на входе, не обращая внимания на наше присутствие. И проводник на входе, нерешительный было поначалу, принял решение и сказал, что он не позволяет. Штарк, в напряжении, но державшийся пока очень спокойно, шагнул к проводникам вплотную, как бы демонстрируя свой рост. Это не помогло.

— Садитесь! — скомандовал Штарк.

Второй проводник, не ожидавший, по-видимому, такого оборота, заорал в сторону кондуктора: ”Евреи садятся самовольно!” — ”Не говорите ”евреи”, скажите ”люди”, — шепотом сказал Штарк. Сказанное, как видно, привело второго проводника в ярость. Он проговорил: ”Я постою за свою честь”, и снял шинель. Штарк извлек из кармана правую руку и элегантным почти взмахом саданул проводника по физиономии. И тут же довел до сведения с каким-то палящим спокойствием: ”Кулак — австрийский, чисто австрийский. В кадетской школе приобретен, школе имени генерала Лунда, если говорить точно”. Результат этих действий оказался самый наглядный: второй проводник лежал на полу, проводник на входе отступил вглубь вагона, кондуктор закричал обоим из своего окошка:

— Чего привязались к честным людям?!

— Тут нет никакой ошибки. Они евреи! Клянусь всем святым!.. — вопил второй проводник.

Локомотив меж тем выдохнул клубящийся пар. Мы взобрались в вагон с чувством, что справедливость все-таки берет верх над идиотизмом, если ее немного подкрепляют силой.

Суть поездки словно позабылась. Штарк рассказал несколько эпизодов из быта того самого прославленного заведения, которое называется кадетской школой имени генерала Лунда и где из маленьких, хилых в большинстве существ куют мощные тулова, лишенные собственной воли. Он пробыл там целых четыре года. Не имей он несколько неспокойных нервов и не увидь он несколько отвратительных сцен, он теперь, без сомнения, служил бы в прославленном 52 полку, отличаясь по службе и повышаясь в чинах.

Загадка скульптора Штарка увеличилась в моих глазах еще более. Товарный состав катил не спеша. Холодный ветер полей продувал наши пальто. Мама посчитала необходимым извиниться и сказать, что, хотя в нашей фамилии бывали отступники, даже отступники известные, крестились они, в конечном счете, не из убеждения, а под давлением обстоятельств.

Я знал: это не совсем верно. Я промолчал, и отец тоже не поправил маму. Горе, я чувствовал, увело маму от ее правил. Вокруг сгустился тяжкий предрассветный мрак. И мы погрузились во влажную вату тьмы.

Примерно через час мы уже стояли на старинной, не в меру помпезной станции св. Петра. Несколько грузчиков таскали из вагонов мешки, на станционном въезде заброшенно торчала телега с оглоблями, раскинутыми по земле. Несколько розовых вен проступали на горизонте.

Ворота монастыря, забранные узорными решетками и бурой листвой вьющихся растений, были на замке. На стенах старинных зданий еще лежала ночная мгла. Вокруг царил предрассветный мир и покой.

Занялась заря, и тишину сотряс одинокий звон колокола. Бессмысленное стояние у запертых ворот совсем не распаляло нашу скорбь. Мы были изнурены ночной усталостью.

— До семи не откроют, — сказала мама, словно ей были известны потайные пути в этих стенах.

— Почему так? — поинтересовался Штарк.

— Отпирают только после молитвы — постороннее присутствие мешает молящемуся сосредоточиться.

Казалось почему-то, что мама осведомлена о многих подробностях и секретах монастырской жизни. Она с симпатией говорила об этом. Словно хотела прильнуть душой к последним мыслям Терезы. ”Есть у них, надо признать, некоторые явления подлинной религиозности”, — сказал отец, пытавшийся как-то скрасить это бессмысленное стояние. Эта фраза немедленно возмутила усталость скульптора Штарка: