Поезд замедлил ход. Среди зеленых куп показались приземистые дома Штальгейма. Знакомая тень не взволновала Бруно. Коммивояжер сложил черное пальто, взял свой жалкий чемодан и не попрощавшись пошел к выходу. Его фигура поблекла, чемодан слился с выцветшей вагонной дверью. Словно не человек, а блуждающая тень, которая ищет стенку, чтоб распластаться. Бруно хотел было протянуть ему руку — рука отказалась повиноваться. Спешка, стучавшая в висках, шумела теперь в голове, как насос на форсированном режиме. Еврей-коммивояжер снова обрел реальность лишь снаружи на перроне: большое насекомое, простирающее вперед свои лапки. Постоял мгновение, затем быстро запетлял между немногими пассажирами и пропал. У Бруно от встречи с коммивояжером остался осадок унылой неловкости.
В вагоне-ресторане было полным-полно и тяжко парило запахами пива. За стойкой надтреснуто хохотнула буфетчица: ”Вишь какой, что мне сделал, а тебе и дела нету!” Как видно, она адресовалась к мужу, но тот был слишком занят кастрюлей, содержимое которой кипело и дымилось.
Станции мелькали одна за другой. Кончились равнины. Поезд пересек узкое ущелье и поднялся на возвышенность. Пассажиров оставалось все меньше и меньше, и пустые вагоны метались, как пьяные. Дремавший в соседнем купе пассажир проснулся и спросил, далеко ли еще до Кноспена. Его красное, налитое пивом лицо раскрылось на мгновение, точно гнилой арбуз. Далее потянулись горные пастбища, пятнистые коровы, грузные кони. Поезд приближался к месту назначения. Крестьянские дома, за века вросшие в эту тучную, зеленую землю, стояли, обвитые красным плющом. Бруно знал их, как рубцы на собственном теле. Потускнело, и поезд замедлил ход. Внутрь ворвались зеленые тени, вагон загремел глухим тормозным грохотом и остановился. ”Кноспен!” — послышался крик кондуктора. Сигнальное крыло семафора при этом крике закрылось.
На станции было пусто. Тень колокольни пересекала площадь во всю длину. Бруно протащил за собой чемодан по перрону и остановился. Теперь дело начало проясняться, хотя и не с полной четкостью. Ногами еще владел ритм вагонной тряски. Брусчатка на площади, лишь глаже отполированная, расстилалась в знакомом рисунке. Дверь главного пакгауза была раскрыта, и в ее растворе была небрежная ленца, свойственная дверям старым и массивным. Отсутствовали только голоса, и это придавало знакомой картине холодную прозрачность.
Бруно заулыбался. Словно обрадовался, что ноги несут его. Гипсовое изображение куста герани стояло так же странно и неестественно, как стояло всегда, — глыба дешевой декорации, выкрашенная в темно-зеленую краску. ”Ну, так или иначе”, — молвил Бруно почему-то. Слова пропали вместе с бурной лихорадкой, осталось одно утомление. На Бруно словно панцирь вырос. И вдруг он понял, что спешить некуда. Было желание заглянуть внутрь пакгауза, потрогать старую, ленивую дверь, но эту маленькую страстишку он подавил в угоду другому желанию, направившему его ноги к выходу со станции.
Путь в город отсюда всегда проделывали на экипаже. Между станцией и городом лежал плодородный сельский край. Тут жительствовала природа, питавшая маленький город фруктами и овощами, но главное — запахами земли. Для Бруно это был неисследованный край. Его радовало, что эти места не обязывают его к взволнованной встрече с ними. ”Ночь на селе”, — проговорил он, повторив слова, которые время от времени слышал в детстве. ”Провести ночь на селе, что может быть лучше этого”.
Локомотив дал гудок и отправился своей дорогой. На рельсах осталось несколько отцепленных товарных вагонов. Бруно стал снова разглядывать тающую тень колокольни. Редкие сумерки спускались, точно прозрачная ширма. За станцией расстилалось село квадратами пастбищ и полей. Река, протекавшая также и через город, неслась тут с обновленной стремительностью. С расстояния едва просматривался Кноспен, схваченный обручами зелени и дубрав.
Летние сумерки, не угасающие здесь допоздна, мерцали по-прежнему. Возле сельской гостиницы стояла лошадь. На крыльце дремала собака — сельский вид с дешевой открытки. Бруно, однако, казалось, что все здесь замерло в вопросительном недоумении.
— Найдется ли постель для путника? — спросил он на местный манер.
— К вашим услугам, — ответила женщина. — Вечерним поездом приехали?
— Почтовым.
Немудреные знакомые слова, которыми он давным-давно не пользовался, обдали его, как холодная вода. Гостиница была пуста. Твердый деревянный пол пружинил под ногами, как ковер. Комната была просторная и с видом на сад, посередке широкая кровать, стены увешаны картинками, настриженными из иллюстрированных журналов, на столе пробочник и перочинный нож с множеством лезвий. В углу мерцал свет угасающего дня.
— По делам? — спросила женщина без церемоний, по местному обычаю.
— Разумеется.
— Вечером будет выступать певичка и потеха будет немалая.
— Как звать певичку? — попытал он свою способность изъясняться.
— А бес ее знает. Она раздевается догола. За ней волочатся все, от мальца до старика.
Она разговаривала с ним просто, без ужимок, как со старым знакомым. Рассказала ему про какого-то озорника, который схватил певичку голой, выволок ее из Народного дома и в таком виде повел по улицам. Она не стеснялась в выборе бранных слов. И Бруно стало казаться, что не годы утекли с тех пор, ка к он уехал отсюда, а был как бы короткий отпуск, недолгий сон, и вот — проснулся.
У входа в Народный дом уже собралась толпа. В дальнем верхнем конце улицы показалась коляска певички и покатила вниз. Мальчишки вскарабкались на балконы и телеграфные столбы и закричали хором: ”Лилиан! Лилиан!” Коляска с четверкой разукрашенных коней в запряжке уткнулась в живую запруду. Кучер стегал кнутом, но толпа не раздвинулась.
Медленно скользя, коляска все-таки протеснилась к входу в Народный дом. Кучер слез с облучка и своими огромными ручищами проложил ей дорогу. Мальчишки орали. Точно укротитель медведей, кучер сосредоточенно охранял свою хозяйку. Певичка сошла с коляски, и крики слились в мощный стон: ”Ли-ли-ан!” Кучер запер за собою двери, окованные железом.
Но протяжный вой, топот и свист вскрыли и железо запертых дверей. Сломали дверь черного хода, и толпа — мальчишки и мужчины — втиснулась в брешь. Кучер увидел, что ему не устоять против напора, убрал руки, и обе двери были взяты приступом.
Стемнело. У киоска собрались несколько детей. Билетер сидел без дела у входа в кинотеатр, в пивном погребке старики прикладывались к кружкам. Бруно решил повспоминать, но не сумел вызвать никакого воспоминания. Первое чувство близости рассыпалось, и плечи ему свело холодом, точно от мокрого компресса. Он знал: здесь все знакомо, лишь поросль папоротника выросла на стенах. Деревья — их он различал отчетливо. Он никогда их не видал во снах, но именно деревья вырезались реальностью трепещущей светотени: орех возле кинотеатра и шпалеры каштанов на бульваре.
— Почему бы вам не пойти на первый сеанс, он удешевленный, — позвал его билетер.
— Устал с дороги, — сказал Бруно, как извиняются перед знакомым.
— С ума всех певичка свела, даже стариков, — сказал разозленно билетер и погасил огни. В зрительном зале не было, как видно, ни души.
Сгущалась темнота, и Бруно остался на месте. Орех отбрасывал свои тени на брусчатку, и с гор задувало влажным ветром. С этой точки можно было мерить ночные круги, вздымающиеся ввысь. Сколько отсюда до Кноспена — четверть часа, не больше. Был он тогда мальчишкой, и валил густой весенний снег. Они с матерью и отцом вернулись из Вены, и экипажи, которые должны были их дожидаться здесь, все не появлялись. И отец, облаченный в шубу, в странном расположении духа, сказал, показывая рукой на бульвар: ”Сколько отсюда до Кноспена — четверть часа ходу, не больше”. В голосе у него звучало недоумение.
Знакомый голос вывел Бруно из усталого оцепенения. Голос заглох, воспоминание погасло. Бруно поплелся в гостиницу. Лошадь отправили в стойло, пес дремал. ”Добрый вечер”, — сказала в дверях хозяйка.
В маленькой столовой, украшенной розами, царила какая-то дешевая приятность. Меню хозяйка гостиницы ему не подала, а вместо этого перечислила блюда, называя их местными названиями. Попутно она не переставала ругать певичку, которая развращает молодежь. Две служанки громко болтали. Бруно следил за их вертлявой походкой. Они, возможно, полагали, что сейчас свистнут или закажут, но заказ запаздывал, и они защебетали еще громче. Хозяйка гостиницы спросила, не угодно ли ему, чтобы она поставила музыку, и Бруно кивком выразил свое согласие.
Когда Бруно поднялся к себе в номер, еще слышен был шум в Народном доме и как там постепенно стихает сутолока. Он разделся и вытянул ноги. Ритмичная тряска, доведшая его досюда, нахлынула на него снова. Из всего, что он повидал, он вспомнил лишь большую красную голову, насыщенную пивом и колбасой, что время от времени раскрывалась, точно гнилой арбуз.
2
И встреча на следующий день отнюдь не была волнующей. Он пошел вперед по узкому прилизанному бульвару, где две знаменитые белые часовни стояли, точно две обители вечности. Незамутненное небо изливало мирный свет. Акация на углу Габсбургского парка абсолютно не изменилась. Не выросла, не стала толще. Акация цвела.
Он пошел дальше. Почему-то он выбрал ближнюю дорогу, излюбленную в гимназические годы. Неподалеку от дома остановился, будто понял, что зашел слишком далеко. Снял пиджак и прирос взглядом к двум колодам, срубленным под сиденье и стоявшим одна подле другой. Это были сырые деревянные колоды, выкрашенные в темно-зеленый цвет. Краска расползлась потеками по коре. На этом углу это была единственная перемена — все прочее как было, так и осталось: ограда, одинокий металлический стул.
В воротах гимназии стояли несколько школьников. Вторник сегодня, двенадцать часов дня, вспомнил Бруно. Кончились уроки латыни. Теперь все в гимнастическом зале. Те двое, что возле памятника, освобождены, по-видимому, по состоянию здоровья. После зимней простуды. Или страдали в детстве рахитом.