Пора чудес — страница 6 из 33

С этого момента события приняли определенный настрой. Отправился отец, к нему присоединился дядя Сало, мы весело махали им из окна, однако смутная неловкость закралась мне в душу.

Как обычно, сборы слегка затянулись, и мы с мамой вышли из дома с опозданием. И все же на станцию попали вовремя. Я жалел, что Луиза не едет с нами. Она в то время навевала на меня какую-то тайную сладость, и это огорчение омрачило мое маленькое счастье.

В Баден мы приехали ночью. Перрон был залит огнями. У киоска сгрудились мужчины и женщины, их сцепленные руки были исполнены вожделения. Пакгаузы были уже на замке. Возле пакгаузов стояли стреноженные лошади.

Отец с дядей Сало дожидались нас у выхода, стоя по бокам переносной кровати; на кровати лежала Амалия, мачеха отца. Мы поговорили с нею. ”Очень спокойная”, — заметил дядя Сало, словно речь шла не о близком человеке, а о строптивом существе, которое больше не баламутит. Экипаж потребовался, конечно, двойной вместительности, с упряжкой из четырех лошадей. Сначала она не узнала нас, точнее, не опознала по голосам, и ехать с нами не хотела, но мы ее уломали уговорами, пообещали приятное общество. Лицо отца было странным. Как будто не он участвовал в этой авантюре, а все совершалось силой тайного веления. Безволие какое-то и невнятное удивление, которых раньше я в нем не замечал.

У бабки Амалии были дочери от первого брака, они поначалу заботились о ней, но потом повыходили замуж за иноверцев и перестали к ней приходить. В последние годы ее не навещал никто. Об этом рассказала сестра-хозяйка, монахиня, которая к ней сильно привязалась.

Первые дни отдыха были, как обычно, приятны. Из дому вызвали Луизу, и уход за Амалией был передан ей. Между прогулками мы заглядывали проверить все ли в порядке. Из Бадена приехал врач и приговорил: старуха заслуживает уважения. Так к нам вернулись длинные дни, насыщенные светом. Раз в день отец с дядей Сало вытаскивали переносную кровать на лужайку. И тогда я рассмотрел это ложе с близкого расстояния. Нечто вроде высоких носилок на четырех копытах, никчемно помпезное, наводившее на мысль о предмете древнего культа. На самом же деле, это был старый сундук, к углам которого так приладили гнутые ножки от стола, что нельзя было не заметить грубую работу.

Несколько дней она пролежала на этом своем ложе, не издавая ни звука. Бледное лицо не выражало ни желаний, ни боли. Дядя Сало обрадовался: старуха заслуживает уважения. И уехал назавтра в Вену. Отец вернулся к корректуре.

Уже тогда проскальзывали как бы ненароком тревожные сигналы; приглушенные однако: их силы было недостаточно, чтобы нарушить заранее установленный порядок. Тетя Тереза прилежно занималась. Мне это казалось чем-то вроде горестного самоистязания. Раз в неделю она уезжала на экзамен. А когда возвращалась, лоб у нее был темно-коричневого цвета, глаза запавшие, волосы сухие и всклокоченные, и снова она запиралась в своей комнате. В прежние времена, говаривала мама, требовательности было больше, но развлечения от этого не страдали: прогулки, катанье по реке, легкое угощение в харчевнях, а вечером — ужин. Театр собирался инсценировать у себя один из папиных рассказов, благодаря этому у нас появились новые приятели; но веселые эти вечера не всегда заканчивались весело. Отец был страстный поклонник Франца Кафки: немногие опубликованные произведения покорили его. Он знал их наизусть. И об этом препирались порою до поздней ночи. Тогда впервые в ушах у меня забарабанило новое слово: декаданс. Но, по правде говоря, размолвки эти принадлежали не моей яви, а моему сну.

Очнулась от своей слепоты Амалия:

— Где мы?

— Неподалеку от Бадена; старинное село, душистый воздух, много колодцев.

— А евреи здесь есть?

— Нету, кажется. Кроме нас.

— Странно, — сказала Амалия, — я думала, здесь есть евреи.

— Ты забыл доктора Мирцеля, — сказала мама.

— Верно, доктор Мирцель истый еврей.

Амалия не ела вареное и питалась зеленью с тех пор, как потеряла зрение. Дочери пробовали переубедить ее, но ничего не помогло. Готовые блюда вызывали у нее подозрение. Распрощавшись с прежними привычками, она вступила в незрячее существование с новыми обычаями. За долгое время своей слепоты она не просила ничего определенного из пищи, и здесь тоже ничего не требовала.

Деревенская тишина погрузила нас в свою летнюю ласковость. Раз в неделю мы спускались в Баден. Там все прилавки были облеплены курортниками. Отец, не терпевший этого места, называл его ”осиным гнездом еврейского мещанства” — это больше не евреи, все, что в них осталось еврейского, — это желание вместе есть и шуметь.

Вернувшись из Бадена, отец запирался в своей комнате над корректурой. В те дни книги его выходили одна за другой. Были, конечно, враги, не упускавшие случая пустить в него стрелы своей злобы, но то были ничтожные враги — критики хвалили его книги. В эту пору отец очень близко сошелся с Стефаном Цвейгом. Иногда они проводили в Вене целые дни вместе.

Дядя Сало весело интересовался:

— Как поживает наша Амалия?

На это Луиза отвечала:

— Все нормально.

Однажды Амалия попросила усадить ее. Ее ложе было снабжено механизмом для подъема изголовья. Мы долго бились над рукояткой, заржавевшей от бездействия, пока не удалось справиться и поднять Амалию из ящика в сидячее положение.

Лишь теперь видна стала ее ничего не выражающая физиономия. Лицо у нее было маленькое, усохшее с годами.

Она захотела узнать, как каждого из нас зовут.

Отец рассказывал коротко, не вдаваясь в подробности.

— А не молятся ли здесь? — спросила она.

— Нет, — удивился отец.

— Я слышала голоса молящихся.

— Здесь село, недалеко от Бадена.

— Опять меня обманул мой слух, — рассердилась она на себя и смолкла.

Мама ушла готовить ужин, Луиза опустила изголовье, и Амалия безмолвно погрузилась в ящик.

К ужину явились доктор Мирцель, два актера и литераторша, отличавшаяся веселостью в обращении; через час после их прихода я уснул на кушетке в коридоре. Странно спалось мне в ту ночь. Словно все мои пропали и я целиком ушел в себя, как в безмолвие высоких растений.

Назавтра начались дожди, и мы были в поле в легкой летней одежде. Отец простер руки, точно призывая дождь унести его с собой. Мама пригладила мокрые волосы, и лицо у нее помолодело. Дождь усиливался, и мы побежали к ферме. ”Потоп!” — во всю мочь кричал отец. На ферме разводили на экспорт грибы. Хозяин встретил нас хмуро, проговорил, что дожди нынче не в пору. Мы вернулись промокшими.

Тереза уже два дня не показывается. На нее наводит жуть экзамен по латыни. Мама проходит с нею изречения, зазубренные наизусть. В гостиную вошла Луиза и доложила: Амалия поела с охотой. Она помолилась и задремала. На лице у Луизы была какая-то отчужденность, словно ухаживала она не за человеком, а за живой статуей.

И вот, когда укреплялся заведенный порядок вещей: постригли лужайки, поспела поздняя вишня, Тереза отлично выдержала экзамен, а мы все находили укрытие в безмятежной тени, — Амалия начала бубнить и бормотать. Луиза решила поначалу, что еда ей не по вкусу, но дело было не в еде, а в беспокоивших ее шумах. Птицы, говорила она, мутят ей голову по ночам. Отец шел к ней объяснять: это ежегодные птицы, мирные птицы, сельские птицы, у которых нету никаких злокозненных намерений, видимо перелетающие об эту пору в места, где воды больше. Амалия не соглашалась. Это не местные птицы. Шум от них не похож на шум сельских птиц. Амалия говорила не сомневаясь, точно видела их въявь, но нам это казалось галлюцинациями слепой. Каково же было наше удивление, когда на следующий день в небе над селом появилась большая стая — и никто из нас не знал, что это за птицы, даже наша хозяйка, урожденная крестьянка, не знала и, когда отец рассказал об этом Амалии, на момент приоткрылись у нее, словно в улыбке, щелки глаз и снова сомкнулись.

Отныне пошли нескончаемые претензии. То всякие шумы, то зелень не зелень, но самая большая обида была на дочерей, которые вышли за иноверцев и выкрестились. Бог их не помилует. Как может Он простить им?! И теперь из-за них она не может умереть.

— Твоей вины тут нету, — подал отец свой голос.

— Конечно, я не виновата.

— Почему же ты себя мучаешь?

— Потому что умереть мне невозможно. Как я уйду из мира сего, если дочери мои от веры отступились?!

В голосе ее была сила; возле нее мы чувствовали себя крошечными, точно возле темного зева, который изрыгает бесспорностью отлитые слова.

— И что ты хочешь, чтобы мы предприняли?

— А что вы можете сделать?

Невозможно было из-за дождей отвезти ее назад в санаторий, и нам целую неделю спасения не было от ее горьких жалоб. Голос ее крепнул день ото дня, долгая память словно воскресла. Но сильней всего были ее верования. Верования эти были суровые и мстительные. Бог не даст пощады вероотступникам. Им нигде не видать покоя, ни здесь, ни в запредельных мирах. Все выкресты, наши и ее, были собраны у нее в уме, и она не переставала называть их имена.

И так как слова не помогали больше, и она жаловалась все крикливей и крикливей, отец решил, что делать нечего, надо вернуть ее в санаторий. Назавтра переносная кровать уже была выставлена во двор. Экипаж прибыл в срок, и, не спрашивая у нее, желает ли она этого, мы отправились в путь.

Всю дорогу она разговаривала сама с собой. Теперь выяснилось, что жаль ей не себя, а дочерей, которым на небесах уготован Страшный суд. Мы ехали поездом, и отец все пытался сгладить этот позор.

В санатории процедура была короткой. Сестра-монашка обрадовалась ей, и мы вышли оттуда смущенные и молчаливые, как после какого-то нехорошего дела.

Остаток свободных дней мы провели в комнатах. Тереза не переставала зубрить, мама ей помогала. После каждого экзамена на губе ее появлялась алая вмятина, но выдержала она все, и в срок. Прелесть последних летних дней была совершенной и безоблачной. Если б не голос Амалии, преследовавший нас теперь, отдых подошел бы к концу мирно и спокойно.