— Виль… друг… вот и хорошо, — глаза Глеба затуманились.
А я, почувствовав, что и сам плачу, вновь припал к Вилькиному плечу:
— Вилька!.. Ну и лошак ты, Вилька… Лошак, лошак!..
А он не обижался. Только шмыгал носом и ничуть не стеснялся своих слез.
Господи, до чего же сегодня счастливый день! Мне не подвилось семнадцать лет! Я окончил школу! Вилька!..
Спать совсем не хочется. Хочется думать, мечтать. До чего хороша жизнь! И вот я сижу возле радиоприемника я думаю, думаю. Обо всем. О школе, о театральном, Глебе с Вилькой и о Броне… А как мне повезло с папой и мамой!
Я вернулся в четвертом часу утра. Осторожно, чтобы не разбудить родителей (когда я возвращался поздно, они делали вид, что спят, а я — будто верю этому), прошмыгнул через палисадник и влез в свою комнату прямо в окно.
Влез и ахнул. На письменном столе, вместо задрипанного «СИ-235», смахивающего на большую квадратную консервную банку, стояло, сияя полировкой и золотистой стрелкой шкалы, чудо радиотехники— «6-Н-1»!
Милые папа и мама…
Я подбежал к приемнику, включил его… чуть слышно — застонали скрипки — неведомый Бухарест наизнанку выворачивал перед миром ночную жизнь своих кабаре.
В окне показалась улыбающаяся морда Жука, здоровенного приблудного пса, черного, как уголь, и голубоглазого. Я поманил его. Он впрыгнул в комнату и свернулся калачиком у моих ног.
Бухарест стонал, рыдал… А я думал, вспоминал, мечтал.
Счастливый день!.,
Я покрутил стрелку шкалы… Пусто в эфире. Тишина.
Новый день давно уже ломился в окно, весело подмигивал лучистым глазом. Я скинул пиджак, разделся, плюхнулся на кровать. Перед глазами поплыли разноцветные шарики, похожие на мыльные пузыри. «Хорошо! Как хорошо…»
Тишина… Тьма. Ничто.
Прошло не больше секунды, — честное слово! — только закрыл глаза, а меня уже теребят за плечо.
— Юрик!.. Юрик! Вставай… Да вставай же, тебе говорят!!.
Долго я ничего не мог сообразить. Наконец, сел, протер глаза, и тут меня словно крапивой по мозгам:
— Война!
Я спрыгнул с кровати, все еще не понимая, во сне ли все это происходит или наяву. Отец, взволнованно потирая руки, быстро ходил из угла в угол, дымил папироской и как-то странно говорил:
— Вот… дождались… Быстрей одевайся, Юрик, Гитлер-то каков, а?.. Дружок! Хорош дружок… Да одевайся же скорее, Юрик. Война с Германией! Немцы напали… Живее, Юрик.
Он так торопил меня, будто от того, насколько быстро я оденусь, зависела судьба войны.
Мама, напротив, держалась стойко. Она не металась, не причитала — стояла возле кровати и все вытирала, вытирала полотенцем давно вытертую тарелку.
Мама у меня молодец. Выдержка у нее удивительная. А папа слишком впечатлителен. Но он совсем не трус, прошел две войны, трижды ранен, раз даже в покойницкую его отнесли — навидался всего. Просто он бурно на все реагирует. И я, по-видимому, пошел в него, потому что, осознав, наконец, что случилось, заорал во все горло: «Урра-а!»-и тут же ощутил противное дрожание в правом колене, а когда как следует всмотрелся в мамино лицо, то и совсем растерялся.
Однако папа уже пришел в себя. Вновь в нем заговорил оптимист. Ероша пятерней поредевшие русые кудри, он принялся рассчитывать, как скоро мы надаем фашистам по шеям. Выходило, по его подсчетам, что через месяц-полтора Берлину каюк. Мне опять захотелось закричать «ура!», но я сдержался. В окно кто-то крикнул:
— Эй! Включите радио. Молотов говорит… Папа ринулся к приемнику…
Странный голос — уверенный и в то же время, по-моему, тревожный — ошеломил:
— «…в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…»
У меня опять стало дрожать в колене, и я перестал понимать то, что слушал. Потом обнаружилось, что комната моя полна знакомых и незнакомых. Лица всех поражали: кто улыбается, а в глазах робость; у кого, напротив, в зрачках бесы скачут, а губы каменные; сосед пенсионер Ермилыч — тот ну прямо преобразился: глаза потухли, коричневое лицо изморщинилось, на лбу и шее жилы набрякли в палец толщиной.
Был здесь и осоавиахимовский товарищ в защитной гимнастерке и брюках навыпуск: Прошлое воскресенье он в парке лекцию читал на тему «Война и экономика». Сперва товарищ этот долго доказывал, что Германия исстари дружила с Россией, а если эти страны когда и воевали между собой, то виноваты во всем английские и французские интриганы и плутократы, а также недалекие русские цари и царицы, пренебрегавшие интересами трудового народа. Было даже диковато слушать его. Как-никак, фашисты там орудуют, Тельмана в застенках мучают. Однако на стороне товарища были факты. Он ссылался на газетные статьи и недавнее сообщение ТАСС, в котором совершенно категорически было сказано, что бессмысленные слухи, распускаемые английскими и другими иностранными газетами о назревании якобы войны между СССР и Германией — всего лишь неуклюжая стряпня враждебных этим странам сил.
В заключение лектор вспомнил и об основной своей теме. Вытащив блокнотик, он назвал количество снарядов, выпущенных под Верденом, и перевел их стоимость в фунты, франки и рубли. Затем сообщил количество самолетов, танков, орудий, снарядов и других военных материалов, выработанных Центральными державами и странами Антанты, и опять-таки перевел их стоимость в фунты, франки и рубли. Вышло нечто чудовищное. Тут лектор доверительным тоном, словно по секрету, добавил:
— А теперь, товарищи, прикиньте, как далеко ушла вперед современная военная техника. Увеличьте названную мною сумму военных расходов раз этак в пять, шесть, и станет очевидно: ни одна страна в мире — разумеется, я не имею в виду наше государство — не сможет воевать больше двух-трех месяцев. Экономика не позволит. Она скиснет — их эк-спло-у-ататорская экономика! Вот так вот. Ну а мы, вы сами знаете, — тут лектор улыбнулся хитро и таинственно, — мы, вам нечего объяснять, под гениальным руководством товарища Сталина привыкли взятые обязательства выполнять досрочно, по-стахановски, в сжатые сроки.
По рядам слушателей прокатился довольный шумок, вспыхнули аплодисменты. Лектор заключил:
— Словом, товарищи, чужой земли нам не пяди не нужно, но и своей вершка не отдадим Никому. Граница на замке, товарищи! Как в песне поется: «Любимый город может спать спокойно и видеть сны, и зеленеть среди весны!», товарищи!
Вновь вспыхнули аплодисменты.
Лекция в общем произвела впечатление. Мне только не понравилось, что товарищ называл эксплуататорскую экономику — эксплоуататорской. Но сейчас мне хотелось набить ему морду.
…Из приемника донеслось:
«…дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».
И словно чудо произошло: лица у всех посветлели;. не то, чтобы засияли, а совсем по-иному — вера, надежда в них отразилась. И в колене у меня перестало дрожать.
Лишь лектор стоял красный, взъерошенный, на кончике его носа мутно блестела капелька, да наша соседка, занимавшая вторую половину коттеджа, Софья Борисовна Коган, картаво причитала:
— Бо'гичка!.. Што тепе'г будет, Бо'гичка…
Ну чего с нее взять? Известная трусиха и паникерша. Мужа её, Бориса Соломоновича, командировали на Волховскую ГЭС, а она все уши маме моей прожужжала: «Ой, мой Бо'гичка сбежал!» Прохожий вечером по ошибке постучал к ней, а Софья Борисовна вопит: «Ка'гаул! Г'гаабят!»
Трусиха дикая. А чего надо бояться — не боится. Как-то долго уговаривала здоровенного пса: «Т'езор, Т'езор. (почему именно Трезор?), иди сюда, я тебе косточек дам!» Трезор было к ней, но, на счастье, прибежал запыхавшийся милиционер и пристрелил Трезора. Бешеный он был.
Бешеного пса Софья Борисовна не испугалась, но грохнулась в обморок от выстрела и жалости к бешеному Трезору. И еще она не боится своего обеденного стола. Спит наедине с этим столом и хоть бы хны. А я, признаться, этого стола малость опасаюсь, вернее, недолюбливаю его. Да и любой, стоит лишь зайти к Коганам в столовую, вздрагивает с непривычки — вместо ножек торчат из-под скатерти волосатые ножищи с копытами, вроде бы под столом черт сидит. Даже два черта. Все шарахаются, а Софья Борисовна смеется:
— Это охотничьи т'гофеи Бо'гички.
Странная, очень странная тетка.
Люди молчали, молчали и вдруг заговорили все сразу. Высказывались всяческие предположения: неужели Гитлер до того набитый дурак, что кинулся на нас; через неделю или через десять дней наши возьмут Варшаву; следует ли смести с лица земли Берлин или все же с этим повременить — ведь не сегодня-завтра немецкие рабочие и крестьяне, одетые в серые шинели, повернут винтовки на сто восемьдесят градусов и ударят в штыки по фашистам; будет ли введена карточная система на продукты…
Всего я не запомнил.
Помню только, что людям стало совсем хорошо, когда передали по радио Сводку Главного Командования Красной Армии: противник отбит с большими потерями передовыми частями наших полевых войск. Какую же лапшу сделают из фашистов главные силы!
Теперь все вроде бы становилось на свои места.
Мы чуть ли не с пеленок ненавидели фашистов, привыкли к мысли о неизбежности войны и победы. Наскоки самураев окончательно убедили: да, война неизбежна. В школе нас умно учили ненавидеть фашистов и плохонько обучали стрельбе по ним. Зато мы прекрасно знали, в кого ведем воображаемую стрельбу. Все ясно, как дважды два. Вот стол с приборчиком, в котором зажимается винтовка, а в ста метрах мишень — силуэт фашистского вояки, надо навести винтовку, не заваливая ее ни вправо, ни влево, под кромку глубокой вражеской каски. И мы наводили ее, старательно сопя. Одних военрук хвалил и, в виде поощрения, разрешал нажать на спусковой крючок. Раздавался сухой щелчок — и все. Боевых и холостых патронов нам не давали.
Менее ловких военрук поправлял, разъяснял нехитрую премудрость наводки. И если старания его оказывались напрасными, сухого щелчка не раздавалось.