Пора летних каникул — страница 17 из 43

Вилька оживился.

— Товарищ майор, — воззрился он на него неугомонными своими глазами. — А в самом деле есть диверсанты или это треп один?

Майор вздохнул, и мы вдруг увидели, что он не такой уж молодой, как показался вначале.

— Если бы треп… Ладно, ребятки, как невинно пострадавшим, покажу кое-что. Посидите у меня пяток минут, а я выйду и дверь открою. Смотрите в оба.

Надул нас майор, хотя мы и таращили глаза изо всех сил. Ничего любопытного не увидели. Сперва прошел один в форме, потом еще двое, а перед ними молодая женщина, должно быть, машинистка. Вот и все.

Майор вернулся:

— Видели? Вилька разозлился:

— Видели, спасибо. Лучше уж картину Айвазовского посмотреть «Девятый вал».

Я благоразумно промолчал.

Майор рассмеялся, кивнул в мою сторону. — Ну, этот ваш приятель все проморгал… Что это у него веко дергается?.. Ах, контузило. Прошу извинить. Значит, ничегошеньки не видели? Машинистку? Вот он — враг! Не задержали бы ее — худо… Так-то вот. Однако вам пора, орлы. Счастливого пути.

Вышли мы из управления растерянные и притихшие. Павка ждал нас на углу. Он так и набросился на меня, стал доказывать, что я должен сидеть дома и не показывать на улицу носа. С такой немецкой физиономией обязательно нарвешься на неприятность: блондин, глаза серые, долговязый — вылитый фашист.

Это меня взорвало:

— У меня не немецкая физиономия, а славянская. А вот ты, Павка, и есть самый что ни на есть Ганс. Думаешь, если за шатена себя выдаешь, так и не Ганс? Ты скорее рыжий, чем шатен. И глаза… Молчал бы лучше. Вилька хохотал.

— Ты что? — не выдержал Павка.

— От радости, джентльмены! Если бы вы знали, как я перетрухал, когда нас задержали. Совсем забыл, что Вилен Орлов теперь трудовой элемент. Кутузки боялся.

Мы рассмеялись. Действительно, здорово хорошо вышло. И лишь флегматичный Глеб грыз ноготь и о чем-то сосредоточенно думал.

— Что ты, Глебик?

— Так, о той… машинистке думаю. Значит, фашисты — это не обязательно нож в зубах.

Мы рассказали Павке о «машинистке». Он всплеснул руками.

— И я ее видел… когда в машину сажали. Внимания не обратил, думал, спекулянтка какая.

Солнце веселилось по-довоенному. Правый берег Днепра поблескивал красноватыми крышами, высунувшимися из зеленого моря листвы. Детишки чертили «классы» и прыгали через веревочку.

Мирный солнечный день. Только вот почему по проспекту, сбиваясь с шага, идут колышущимся строем молодые ребята с котомками и чемоданчиками? Почему стекла в домах вымазаны мелом и синькой? И эти белые зловещие кресты на окнах! Они словно перечеркнули прошлую жизнь.

Из-за угла вывернулся пьяненький человек с вещмешком за плечами. В гимнастерке, шароварах, сапогах. Вроде военный, а лицо гражданское. Он показал нам марлевую куколку вместо пальцев и сплюнул:

— Отвоевался. В первый же день отгрызли. На Буге. Чудно даже, как жив остался. Смехота одна.

Не зная, что отвечать, мы молчали. Человек еще раз сплюнул:

— Ну что мне, значит, делать, а? Ни одного фашиста не кокнул. С какими глазами домой заявлюсь? Тятька у меня зверь-человек. Георгиевский кавалер. Медведь. Зачем я его осрамил, а?

Не дожидаясь ответа, он махнул своей куколкой и побрел к трамвайной остановке.

Радиорепродуктор передавал газетную заметку о танкистах Максимове и Приходько. Их легкий танк, попав в окружение, геройски громил врага. За дни боев танк прошел свыше тысячи километров. «Для смелых советских воинов, — заканчивалась заметка, — нет безвыходных положений».

Тысяча километров! Как же глубоко врезался враг. Почти вплотную подбирается война. Она уже свистит бомбами, нудит моторами «юнкерсов», злорадно показывает нам культи и марлевые куколки, прикидывается «машинисткой».

Мы вышли от майора не только растерянные. Мы стали чуточку взрослее.

Следующую ночь у нас не было дежурства. Договорились перед комендантским часом собраться у меня. Ребятам нравилось валяться на терраске — прохладно, весело и никто не мешает.

Мама испекла вкусный пирог. Земляничный! Мы ели и похваливали. Особенно распинался Вилька. Признаться, я раньше побаивался, что мне запретят с ним встречаться. Однако вышло все — лучше некуда. Маме Вилька понравился. И не мудрено, Вилька — хитрец. В присутствии мамы он совсем другой человек — вежливый, обходительный, золотой зуб не показывает, говорит об умном. Мама мне как-то сказала:

— Приятели у тебя хорошие. Глеба я давно знаю, Павлик тоже симпатичный. Немного важничает, правда. А Виля — просто прелесть. И подумать — вырос без родителей! Все от человека зависит. Одного не пойму: зачем носит сапоги гармошкой?

— Трудно ему, — соврал я. — Приехал на работу устраиваться. Денег нет, вернее — мало. Хорошо еще, что Глебов отец взял к себе. Учиться будет, работать.

— Это хорошо. Хорошо. Но не делай из меня дурочку, Юрик. Сапоги дороже ботинок. Это даже мне известно. Отец (мама так называла папу) мне сказал: «Виля — парень тертый, по всему видать, из темного мира. Но это неважно. Важно другое: не ребята к нему, а он к ним тянется. И сердце у него честное. А это главное. За Юрика я спокоен».

Может быть, потому, что мама впервые видела исправившегося урку, она особенно к нему благоволила. И ко всему Вилька умеет в душу влезть.

А сейчас он уписывал пирог и рассыпался в хитрых комплиментах. Покончив с пирогом, Вилька деликатно вытер платком, губы и как бы невзначай рассказал о моем мужественном поведении перед разъяренной толпой, жаждавшей растерзать диверсанта. Поведение остальных, в том числе и свое собственное, он выставил в комедийном плане.

Вилька веселил бы нас и дальше, но мама рассмеялась, погладила его по голове, как маленького, и ушла из комнаты. Больше она не заходила — вечно находила себе работу. Прямо-таки удивительный человек. А папа остался ночевать на работе.

Мы, по обыкновению, разлеглись на полу. По сосредоточенному виду Глеба можно было заподозрить, что его одолевает новая «теория». Так оно и оказалось. Едва мы заговорили о войне и подвигах наших бойцов, командиров, краснофлотцев, Глеб вытащил из кармана книгу в картонном переплете под желтоватый мрамор и произнес мрачно:

— Чтобы скорее победить, я предлагаю запретить Льва Толстого.

Честно говоря, мы не очень-то увлекались Толстым. И все же заявление Глеба нас потрясло. В школе нам все уши прожужжали: «Толстой, Ясная поляна…» Такой он потрясающий гений. А Глеб — запретить!

— Спокойно, синьоры, без суеты, — взял инициативу Вилька. Он просиял. — Может, гражданин оговорился… Кого вы предлагаете запретить?

— Толстого, — упрямо повторил Глеб.

— Льва Николаевича, графа и вегетарианца? Того, что ходил босиком, играл в городки, ездил на велосипеде и создал шедевральный рассказ про крестьянского мальчика по имени Филиппок…

— Да, — отрезал Глеб. — Хватит трепаться. Вилька, однако, зарядился надолго.

— Нет уж, позвольте уточнить. А как быть с Алексеем Николаевичем и Алексеем Константиновичем? Не предлагаете ли вы заодно и их — под корешок?

— Только Льва Николаевича, — Глеб был невозмутим, хоть из пушки по нему стреляй.

— Предлагаете? — Да.

— Ну что ж, ставлю на голосование. Кто — за?.. Так. Против? Воздержавшихся нет? Предложение принято.

Павка не выдержал, подтянулся на руках к Глебу, чтобы получше рассмотреть, спросил:

— Ты это серьезно?

— Вполне.

— Толстой — гениальный художник!..

— С одной стороны, — отпарировал Глеб, — а с другой — помещик, юродствующий во Христе.,

— Зеркало русской революции…

— Проповедник пораженческой теории непротивления злу! — Глеб воодушевился. — Ребята, я серьезно. В такое время, когда всякие там дамочки оказываются диверсантами, и вдруг… Лев Толстой. Он всю нашу пропаганду может смазать… своим, как нас учили, гениальным пером. Вот, к примеру, прочитает боец плакат «Все силы на разгром врага!», полистает брошюрку о том, какая Гитлер сволочь, загорится ненавистью, а ему под нос вашего Льва Николаевича!.. А?

— И что? -

— А то! Лев Николаевич ваш и скажет: «Напрасно гневаешься, милок. Бери пример с моего Платона Каратаева. Кроток был, мудр; неграмотен, а самого Пьера Безухова заново породил. Ну чего ты кипятишься? Если суждено победить, и без всякого ворога одолеем. А все эти генералы и военные гении — тьфу одно. Проку от них ни на грош. Две враждебные армии — это как два шара. Один шар накатился на другой — катятся оба в одну сторону. Перестанут катиться, остановятся, тогда второй шар по первому ударит — назад покатились…»

— Ну уж это ты врешь! — не выдержал я. Между нами, «Войну и мир» мне так и не удалось осилить. Прочитал про Аустерлиц, про Бородинскую битву, а остальное — как умирает Князь Андрей, про пеленки, во-первых, во-вторых, в-третьих… про несвободную свободную волю и все то, что по-французски — благополучно пропустил. Но уж насчет шаров Глеб загнул. Не мог Толстой такое смолоть. — Врешь ты насчет шаров! — повторил я с вызовом.

Глеб молча раскрыл книгу, полистал, сунул мне под нос.

Смеркалось, читать было трудно. Но я все-таки разобрал. Действительно — два шара!..

— Толстой высмеивает военное искусство, — продолжал наступать Глеб. — По его утверждению, армию нельзя отрезать. А как же Канны? И вообще он толстовец до мозга костей.

Пашка вскочил на ноги:

— Толстовец?! А разве Толстой не преклонялся перед мужеством и стойкостью русских, солдат? А разве он не ценил героизм, самопожертвование?

— И описал смерть Пети Ростова. Влепили мальчику пулю в лоб — и конец геройству. Заметь, Глеб, никого не убили вокруг, только Петю Ростова. Да он, Толстой этот, настоящий пораженец. Кому захочется воевать, прочитав, как глупо погибает Петька? Тебе захочется?

Да, — ответил Павка так, словно отрубил. — И кроме того… Петька — это другое дело. Ему хотелось отличиться. А мне… отличиться, конечно, тоже здорово, но главное… Поверьте, ребята, вот пришли бы сейчас ко мне, спросили: «Родина посылает тебя, Павка, на верную гибель. Пойдешь?» — Павка перевел дух, шмыгнул носом — смешно так, по-детски, — и ответил убежденно — Я не пошел бы — побежал…