Пора летних каникул — страница 22 из 43

— Шустрые вы ребята, как я погляжу. — Старшина одобрительно качнул своим светлым «ежиком».

Тут впервые за все утро дал о себе знать Глеб.

— О чем разговор? — объявил он. — Раз человек имеет паспорт, значит, он гражданин Советского Союза. А кто такой гражданин? Человек, имеющий право на труд, на отдых…

— … и обеспечение в старости, — добавил Вилька.

— Иди ты со своей старостью! Гражданин имеет право и обязан защищать Родину. Это и дураку ясно. — Глеб полез в карман, демонстративно вытащил «Знак Почета», не спеша привинтил его к гимнастерке. — Вот, — вновь обратился он к старшине, — даже на ордена имеем право… Не сомневайтесь, не «липа»… Можете взглянуть на орденскую книжечку.

Старшина посмотрел на флегматичного Глеба с уважением.

— Орденоносец! Чудеса. Оно и в самом деле — гражданин, коли с паспортом. Как там у Маяковского? Читайте, завидуйте, я — гражданин… советский, стало быть.

За открытой дверью теплушки, с деревянной перекладиной, чтоб никто не выпал на ходу, пробегали деревеньки, поля с золотистыми скирдами, речки, перелески. Эшелон мчался во весь дух — телеграфные столбы так и мелькали.

Ко мне подошел лопоухий и, словно допрос снимал, выложил:

— А ты пробувал, хлопче, вареники, яки мама моя стряпает?.. Ну чего очи уставил? Не пробувал? Ось заковыка! Я бы угостил, щоб ты знал. Вкусные вареники, положишь в рот — язык сглотнешь. Не, веришь?

Мне пришло на ум, что лопоухий рехнулся. Но боец оказался вовсе не психом, а мрачноватым юмористом. Фокус с мамиными варениками ему понадобился неспроста.

— Жаль, жаль, — вздыхал лопоухий. — Были б у меня в торбе мамины вареники, я вот що бы сробив. — Хитрец вежливо, но настойчиво взял из рук оторопевшего Глеба рюкзак, развязал его и, под веселый гогот бойцов, продолжал — Вот они, вареники, где ж они, не разумию… Куда их маты сховала? Зараз вы, хлопчики, отведаете вареников. Я добрый! — Приватом лопоухий вынимал наши запасы, заново пополненные после набега Жука, и удивлялся — Нема вареников!.. Ох, мамо, мамо! Все перепутала, старенька стала. Вместо, вареников… А що хлопцы?.. Бис с ними, с варениками! Сгущенка тоже сойдет, а? И вершкове печиво — продукт гарный. Кушайте, громадяне, варения. А вареники… Це все одночи варения, чи вареники.

Кто бы мог подумать, что лопоухий свой парень? Бойцы хохотали до слез и выразительно поглядывали на банки и коробки. Они не прочь были подзакусить.

Старшина, смеявшийся вместе со всеми, решил, наконец, навести порядок.

— Ткачук, — приказал он лопоухому остряку, — положи харч на место. Вот приедем до станции, там тебе начпрод вареников сухим пайком отвалит. Потерпи до Знаменки.

Вилька вскочил, засуетился.

— Товарищ старшина… Зачем терпеть? У нас всего вдоволь. И мясные консервы, и шпроты… сухари сладкие. На весь взвод хватит. Угощайтесь, товарищи! Без стеснения. Ведь свой люди.

Бойцы одобрительно зашумели.

— Ну что ж, — старшина поскреб темя, — коли угощаете…

— Конечно.

— Пожалуйста! — Глеб и Вилька чуть ли не из кожи лезли.

А я; к великому своему стыду, вдобавок заныл, как первоклашка, умоляющий учительницу исправить «неуд».

— Това-арищ старшина… Ну прошу-у вас!

Аппетит у бойцов оказался поразительный. Не прошло и десяти минут, а от наших припасов остались лишь пустые жестянки и обертки из-под печенья, теплушка, нежно похрустывала сладкими сухариками. Бойцы благодушествовали, дымили цигарками, предавались воспоминаниям. Они приняли нас в свою семью. Вилька торжествовал.

— Учитесь, синьоры. Учитесь и помните великую истину: путь к сердцу солдата лежит через его желудок.

Мы, четверо, облокотившись на деревянное периль-це, отгораживающее дверной проем, взволнованные и счастливые, разглядывали неправдоподобную расписную даль. Вот хуторок, сошедший с картины лубочного художника: краски яркие, контрастные, все выписано добротно, с нажимом… Озерцо, сработанное из осколка зеркала; на луг пошла «парижская зелень», золотые скирды…

На какое-то время я забыл обо всем грустном — о войне, прощании с родителями, гибели Ермилыча и неизвестного лейтенанта. Казалось, мы едем на экскурсию.

Остановится поезд — выскочим в поле, с шумом и треском, по-медвежьи вломимся в лес, разведем костер…

— Сволочи!

Я вздрогнул. Глеб и Вилька недоуменно посмотрели на Павку.

— Сволочи, — повторил Павка. — Ах, сволочи!

Мы поняли Павку. Этот неугомонный парень вернул нас к жизни. Стало стыдно и немножко досадно.

— Слушай, Павка, — сощурился Вилька, — открой нам страшную тайну: отчего ты такой блаженный? Все у нас хорошо, едем, любуемся высококвалифицированными пейзажами, а ты знай свою волынку тянешь. Ну зачем ты нам без конца пропагандистские вливания вкатываешь? Это глупо! Думаешь, и без тебя не понимаем: вот, мол, придут фашисты, разорят города-и села… Так ведь?.. Хороший ты парень, одна беда — шибко идейный. Так и подмывает повесить тебе на грудь табличку с надписью: «Павка — абсолютно идейный человек. Бесплатное отпущение грехов, воодушевление и энтузиазм гарантируются».

Павка побледнел, рыжеватые его волосы развевались на ветру, как живые.

— Фигляр! — выдохнул Павка с дрожью в голосе. — Одесский дурачок, любимец скупщиков краденого.

Никогда мне не приходилось видеть Павку таким рассерженным. И Вилька разошелся. Шальные глаза его стали опасно ласковы, голос вкрадчив. Вилька не решался затевать в вагоне драку и решил дать бой «втихую».

— Одесский фигляр? — он усмехнулся, (показав золотой клык. — Любимец скупщиков краденого?

— Будет вам, — попытался утихомирить друзей Глеб. — Детишки…

— Парламентеров просят не размахивать белыми флагами, — Вилька поиграл глазами. — Так, значит, насчет скупщиков краденого… Вы, гражданин Корчнов, судите поспешно. Среди малинщиков есть и благородные скупщики. Принеси им краденое — такой шухер поднимут! Почище концерта Мендельсона для скрипки с оркестром. Они, видите ли, уважают товар, который слямзен честно. Да, синьоры, честно. Не делайте круглых глаз, вы не мадонна с младенцем.

Гнев Павки поостыл, он уже с интересом, слушал, не обращая внимания на ехидные выпады Вильки.

— Должен сообщить, — продолжал Вилька, — что существует на свете категория преуспевающих типчиков, у которых ничего нельзя украсть. Вы удивлены, мой мальчик? Но ведь это истина в последней инстанции. Возьмите, к примеру, одесского артельщика Соломончика. Его невозможно обворовать — у него же всё ворованное. У Соломончика можно только позаимствовать. Так вот, упомянутые мною скупщики-оригиналы обожают, когда экспроприируют соломончиков. Ну как, по-вашему, разве Это с их стороны не благородно?

Павка уже улыбался. И этим он был хорош: отходчив, честен, не терпим к собственным слабостям.

— Слушай, Вилька, — он протянул руку, — давай мириться. Ну ляпнул я, не подумал. И вообще… с тобой, как с горбатым, заговоришь с ним о красоте — обижается; брякнешь, мол, «горбатого могила исправит» — в драку лезет. А если хочешь знать, ты меня больнее ударил.

— Табличкой с надписью?.. Ладно, так и быть — мир.

— Эх ты, пугало огородное! Стихийный материалист — вот кто ты. Никакой я не пропагандист. Просто человек…

— И очень хорошо, что просто, — согласился Вилька. — Скоро никаких агитаторов не будет. Вместо них — пилюли. Проглотил одну перед завтраком — все равно что лекцию о международном положении прослушал, другую перед обедом — о моральном облике молодого человека, а на сон грядущий — пилюля о любви, дружбе и товариществе.

— Ну и язык у тебя, прямо для пятьдесят восьмой статьи уголовного кодекса, — вздохнул Павка.

— Ты из терпенья выводишь. Ну скажи, куда мы едем — в Ташкент город хлебный? На фронт ведь едем. Сами, не ожидая «особого распоряжения». Так зачем же меня все время взбадривать? Я не дохлая лягушка, чтобы пропускать через меня гальванический ток. Другое дело, скисну, трухану, колебаться начну… Пожалуйста, накачивай. Но осторожно, незаметно. Я, злюсь, когда меня агитируют, свирепею.

Эшелон катил, катил навстречу неизвестности. Порой колея выгибалась дугой, и тогда были видны пыхтящий паровоз, весь эшелон с концевым вагоном, на крыше которого торчал зенитный пулемет, открытые двери теплушек, свесившиеся из них ноги бойцов, греющихся на солнышке, две платформы с зачехленными орудиями, походные кухни, бруски прессованного сена.

— Зачем везут сено? — спросил серьезно Глеб. — Лошадей нет, а сена навалом.

— А ну тебя, — отмахнулся Павка. — Слушай, Вилька, ты в одном не прав. — Ты — еж. А где уж, понимай сам, знать ежу, что такое жизнь. Ты честный, наш, но анархист и, пожалуй, циник. Но это пройдет. О чем ты думаешь сейчас? О боях и победах. А я думаю о девочке, которую обидел в третьем классе. Голодовка тогда была, но я об этом не знал — выручал папин спецпаек. Я ходил в школу, спрягал глаголы и на большой перемене жрал бутерброды с маслом и красной икрой. Именно жрал — всенародно, громко чавкая и облизывая пальцы.

Меня сторонились мальчишки, при случае колотили. А девчонка, сидевшая со мной за одной партой, просто презирала. Она держала себя так, словно меня не существовало в природе. Я списывал у нее контрольные, точил ее ножичком карандаши и удивлялся: странная девчонка!

Однажды, решив все-таки вытянуть из нее хоть слово, сказал ей на большой переменке: «Хочешь кусочек?» и отломил от бутерброда четвертушку.

Девочка всегда-то была худущая, как доска, а в этот день она совсем смахивала на тень. «На, бери, мне не жалко», — великодушно повторил я. Но она молчала. Только закрыла глаза. И так сидела, всю перемену. А на следующем уроке ей стало плохо, и она упала.

Павка умолк, посмотрел в небо, задумался.

— Дальше, рассказывай дальше…

— Дальше? Я узнал тогда все. Узнал, что очень трудно жить в голодовку детям, если их в семье восемь душ, а отец горький пьяница. Я понял, что человеку дороги не слова, а слова, подкрепленные делами. Но главное, я сделал открытие: жизнь тогда хороша, когда она посвящена другим людям… Сейчас я еду защищать эту девочку… всех… И когда я увидел хуторок, представил его в огне и развалинах… А ты говоришь — вливание. Жизнь — это сплошная агитация поступками. И ты, Вилька, тоже агитатор. Но ты об этом пока не подозреваешь, из-за скудоумия.