— Так и понимать.
Вмешался Вилька:
— Глебчик, не мудри. Все ясно, как апельсин. Наложил в штаны — получил пулю в лоб. Отсюда мораль…
— Чепуха все это! — Глеб нетерпеливо тряхнул головой. — Выходит, только трусы погибают? Я, скажем, не вернусь с войны… потому что трус?
— О тебе напишут: пал смертью храбрых, геройски сложил голову, — Вилька балагурил, однако было видно, что удивительный наш Глеб озадачил его. — И вообще… катись ты к аллаху со своими философиями.
— Я серьезно, ребята. Боязно погибать, когда так пишут. И обидно… за всех убитых.
Глеб умолк. Мы поняли, кого он имел в виду. Дышать стало труднее, заныли стертые сапогами ноги. После долгого молчания Вилька сказал в сердцах:
— Тебе бы, Глебчик, директором кладбища работать. Самое подходящее местечко. Больно ты жизнерадостный, аж плакать хочется.
— Я думать люблю, — возразил Глеб. — На то и голова, чтобы думать.
— Индюк тоже думал…
— Эге! — послышался вдруг знакомый голос. — Надеюсь, дело не дойдет до дуэли?
Мы оглянулись и увидели комиссара. Он шел в двух шагах от строя, держа фуражку в руке, и улыбался. Как он очутился возле нас, подкрался, что ли?
Комиссар объяснил свое появление:
— Решил, знаете ли, пробежаться, глянуть на своих орликов, а тут, слышу, — дискуссия на волнующую тему. Любопытно стало. Дай, думаю, наберусь ума-разума. И на тебе — про индюка байку узнал. Даром время потратил.
Вилька покраснел.
— «Разрешите, товарищ старший батальонный…
— Можно и просто — товарищ комиссар.
— Угу… Значит, объясните, пожалуйста, а то дружок мой, — Вилька кивнул на Глеба, — начитался в газетах пламенных призывов и загрустил.
Комиссар рассмеялся. Лицо его, круглое, доброе, как у толстяка-повара, покрылось морщинками.
— Загрустил, говоришь, от пламенных призывов? Ха-ха… Ловко. Бывает. В жизни всякое случается.
— А что? — отозвался Глеб. — И — загрустишь. Или, товарищ комиссар, врут газеты? Тогда другое дело.
— Остер, остер на язык, — все еще посмеиваясь, комиссар с интересом посмотрел на Глеба. — Врут, значит, говоришь. Как, товарищи, — обратился он к бойцам, прислушивающимся к занятному разговору, — брешут газеты, а?
Красноармейцы оживились:
— Не должно быть, товарищ комиссар.
— Иной раз и загнут малость.
— От ошибок разве кто заворожен?
— Именно, — подхватил комиссар. — Золотые слова. Тут уж Глеб не утерпел; сказал сердито:
— Пишут всякую чепуху… „Смелого пуля боится, смелого штык не берет!“ Зачем мозги крутить?
— И правильно делают, что так пишут. Прочтет боец лозунг и забоится трусить. Разве плохо? Врать, ребятки, я не горазд. Скажу вам под большим секретом: на войне, знаете ли, иногда убивают. И не только трусов. К сожалению, и храбрецы головы кладут. В чем, однако, разница? Заячья душа с позором отлетает, раз-два — и лапки кверху. Другое дело смелый боец. Он сражается, громит врага. А если погибнет, так с честью. Вот почему ему не страшна пуля и штык его не берет. Уразумели?.. Ну и слава богу, которого, как известно, нету. — Комиссар вытащил большие карманные часы, всполошился — Заговорился я с вами… Спасибо за компанию. — Он прибавил шагу и вдруг, оглянувшись, подмигнул нам на прощанье — А насчет газет… — Выходит, не врут они? Все тютелька в тютельку. Смелому куда как привольней жить, верно?
Комиссар ушел, а бойцы долго еще толковали его слова. Очкарик (комиссар уже обзавелся ласковым прозвищем) всем понравился.
— Мужи-ик! — коротко охарактеризовал его Вилька, вкладывая в это слово огромный смысл.
— „Забоится трусить“, — в раздумье повторял Глеб комиссаровы слова. — Толково сформулировал. Говорят, — секретарь райкома…
Лучше всех, однако, отозвался об Очкарике помалкивавший до того Ткачук.
— Вин не начальство, хлопцы, вин — батько ридный. В разговорах мы долго не замечали, что орудийные раскаты стали явственней, гулкие удары переплетались с частым татаканьем, казалось, где-то там, за пригорком, строчили, захлебываясь, гигантские трещотки.
— Пулеметы! — Ткачук вроде бы удивился.
— Опять угадал, — подзуживал его Вилька. — До чего ж ты головастый, Ткачук, форменный академик!
Завязалась словесная перепалка, но тут в небе появился немецкий „кузнечик“ — голенастый, неуклюжий самолетик, — и всем нам стало уже не до острот. С минуты на минуту жди „юнкерсов“.
Они пожаловали, когда батальон миновал пустынное село и показались разбросанные там и сям батареи, ведущие по фашистам жидёнький огонь. На наших глазах на месте, где, стояло одно орудие, прикрытое маскировочной сетью, взметнулась дымная земля, неподалеку от других с грохотом вырастали черно-рыжие столбы — повыше, пониже…
— Пушками и минометами кроет, собака, — констатировал командир отделения. — Вот зараза, елки-палки… — Миляга поперхнулся, крикнул протяжно — Воо-здух!..
Батальон бросился врассыпную. Девятка „юнкерсов“, оглушительно воя, кинулась на нас со стороны солнца. Посыпались бомбы.
Я плюхнулся в канаву, судорожно огляделся. Рядом невозмутимый Миляга, опрокинувшись на спину, целит из винтовки в небо. Тронулся, что ли, человек? Чуть подальше боец в каске прилаживает на пеньке „дегтяря“… Повсюду — хлопки винтовочных выстрелов, пулеметная скороговорка. Вот, оказывается, как бывает! Интересно. А главное, — не так боязно.
„Юнкерсы“ продолжали разбойничать. Бомбили, однако, не прицельно — с опаской, видно, их уже приучили. Миляга методично постреливал в небеса. И я лег на спину, выпустил обойму. Не для того, чтобы сбить, а за компанию. И самочувствие совсем другое. Вроде на равных получается: они — в нас, мы — в них.
Но что это?! „Юнкерс“ повалился на крыло, задымил… А ведь его сбили! Ура!.. Сбили!
В небе распустился один белый купол, другой, третий… „Юнкере“, беспорядочно переворачиваясь в воздухе, грохнулся у околицы села, превратившись в огромный столб черного дыма, будто злой сказочный джинн вырвался из бутылки. С той только разницей, что фашистскому джинну амба!
Уцелевшие „юнкерсы“ удрали: не понравилось им наше угощение.
„Наше“! Честное слово — наше! И я ведь стрелял. Кто докажет, Что, мол, именно он сбил фашиста? Мы, мы сшибли!
Я вскочил ц, размахивая винтовкой, пустился в пляс».
— Сшибли!.. Сшибли!.. Утихомирил меня Вилька.
— Перестаньте шаманить, синьор! — весело вскричал он и хлопнул меня по шее. — Ходить по газонам строго воспрещается.
Подбежал Глеб, потный, довольный.
— Айда, ребята, фашистов ловить.
Неподалеку от нас, подгоняемые легким ветерком, опускались три парашюта.
Летчиков положили рядышком. Они лежали, а вокруг толпились красноармейцы, разглядывавшие врагов с болезненным интересом. Многие, как и я, впервые видели фашистов, да еще мертвых — их подстрелили в воздухе. Старичок генерал, высунувшись из «эмки», о чем-то разговаривал с комиссаром. Очкарик возбужденно размахивал руками. Потом он быстро, почти бегом, направился к нам, легко прошел через толпу и наклонился над летчиками, словно его все еще не оставляла надежда, что кто-нибудь из них жив.
— Спеклись, товарищ комиссар, — послышалось из толпы.
Очкарик поднял голову. Лицо у него было сердитое, а глаза щурились, не то гневались, не то улыбались.
— «Спеклись!»— передразнил комиссар. — Удружили, чертушки. Таких «языков» укокошили! Была ведь команда прекратить огонь. Нет, палят, как оглашенные… Что? Команды не слышали? Так я и поверил.
— Злость взяла. Они-то нас не жалели.
— Ладно уж, — комиссар махнул рукой — что, мол, теперь поделаешь. — Но в другой раз пеняйте на себя, будем взыскивать со всей строгостью…
Комиссар приказал обыскать летчиков и удалился.
Я стоял и смотрел на мертвецов, как завороженный. Передо мной лежали как будто обыкновенные парни, старше меня, Вильки и Глеба года на два: на три, не больше. Один блондин, другой брюнет, третий… этот даже похож на Глеба — русый, широкоплечий. Враг, фашист, представлялся мне кровожадным получеловеком, с клыками, обагренными кровью. Разумом я понимал, что это лишь игра воображения; мне приходилось видеть немцев — специалистов, работавших на наших стройках, — вежливых, чадолюбивых, аккуратно одетых людей. Какие уж там клыки! Но возмущенная душа твердила: «Немцы, приезжавшие к нам на стройки, — это другие немцы. А те, что бомбят госпитали, разрывают бомбами детей, те, которые убили Павку, — это немцы-фашисты, садисты, людоеды!»
Мстительное чувство горячей волной прилило к голове, по спине пробежал озноб.
Звери! Убийцы! Звали вас, да?! Звали?.. За что убили Павку? За что?! Так вот же вам! Не ушли от расплаты!
— Сволочи, — послышался голос Вильки. Он стоял рядом и тоже разглядывал убитых. — Сколько народу погубили!..
Я вздрогнул и посмотрел на Вильку. Глеб потянул меня за рукав.
— Ладно, налюбовались, хорошенького понемножку, — он хмурил брови, и это был верный признак, что он о чем-то напряженно, мучительно размышляет.
Послышалась команда, мы построились. Сводный батальон грузно зашагал навстречу неизвестности.
Жара спала. Батальон втянулся в перелесок и остановился — впереди был передний край: наспех вырытые окопы, упирающиеся слева в тихое озерцо, пулеметные гнезда, три танка (один спрятался за стогом сена, два — на опушке перелеска). Позади окопов притаились в кустах «сорокапятки».
На правом фланге окопы кончались у сжатого поля, покрытого золотистыми шапками скирд. За полем виднелся хутор, а дальше — стена кукурузы, прорезанная в двух-трех местах тропинками.
Нашему батальону повезло, мы заняли уже готовые окопы, а их бывшие хозяева, неразговорчивые тихие люди, ушли к хутору. На прощанье они сообщили, что фрицы ведут себя спокойно. Изредка, правда, бросанёт мины; если кто нахально разгуливает перед окопами — режут пулеметами; случается, что и бомбят. Но в общем жить можно. Самое главное, не прут. Должно быть, выдохлись.
Вилька, услышав новое прозвище фашистов, пришел в восторг.
— Все, крышка гитлеровским воякам! — доказывал он нам, усевшись на дне неглубокого окопа. — Раз они «фрицы»… Все ясно. Теперь фрицам хана. С германом трудно воевать, даже страшновато. Звучит свирепо — герман! С гансами — куда ни шло. Гансы! Уважительно вроде. А с фрицами… Нет, я, кажется, лопну от смеха. Сражаться… с фрицами!