Пора летних каникул — страница 29 из 43

Старшина назвал свою часть, а я поразился его фамилии. Угораздило же человека! Весело воевать с таким старшиной, ничего не скажешь.

— Это вы хорош насчет Берлина сказали, — заметил комиссар Бобров. — Раз живо чувство юмора, значит, и воин жив. А вот за то, что днем нас не поддержали, — не хвалю. Что же это вы, соседушки справа, оплошали?

— Наша рота не оплошала, товарищ комиссар. Не мое дело, конечно, приказы обсуждать, но так думаю, что лучше бы и вовсе не атаковать. Маловато сил.

— Хм, — ответил комиссар. Очевидно, и он был того же мнения:

Натыкаясь в темноте на устало дышащих бойцов и по-дурацки вякая «извините, пожалуйста», я направился к Боброву — единственно близкому мне сейчас человеку. Вот он, шагает со старшиной. Я пристроился рядышком. Сердце билось тревожно и радостно.

— Не оплошала, говорите, ваша рота? — спросил Очкарик.

— Так точно, товарищ комиссар. И полк был боевой.

— Почему «был»? — резко бросил Бобров.

— Номер от него один остался… Горстка бойцов уцелела. v

— А знамя?

— Знамя тоже. Полотнище у сержанта Седых.

— Значит, не был полк, а есть полк, товарищ старшина. И пусть знают об этом все бойцы. Ваш полк еще повоюет.

— Повою-ует, — с сомнением протянул тот, которому не хотелось идти на запад.

— Да, обязательно намнет фашистам бока, — Бобров вроде бы не заметил иронии. — И в Берлин войдет. Не нынче разумеется, — попозже. Не одолеть фрицам России.

— Да где он — полк-то? — не унимался зануда-боец. На месте Очкарика я наорал бы, пригрозил судом, — и без него тошно.

— Где полк, спрашиваете (на собственном опыте я уже убедился, что в подобных ситуациях вежливое «вы» хуже матюка и пощечины)? Где полк? Вокруг вас шагает. Вокруг вас, уважаемый. Пробьются бойцы со стороны Умани — усилится. Вырвется к своим, переформируется — и даст немцам под дых.

«Вокруг вас», «уважаемый» — слова эти вогнали меня в краску. Ведь и я думал, как тот гнус.

Кончился байрак, мы прошли — через кустарник и укрылись в небольшом урочище. На северо-западе слабо пробивалась заря. Что за черт! Заря на северо-западе?

— Что-то горит, — вздохнул Могила.

— Они у нас тоже погорят, — деловито произнес Бобров. — Еще как погорят!

Не знаю, что со мной произошло, но словно кто-то толкнул меня в спину. Я шагнул к Очкарику, сказал, силясь проглотить комок в горле:

— Товарищ комиссар, товарищ комиссар… Павку убили… И Глеба с Вилькой убили. Что теперь делать, товарищ комиссар?.. Мы добровольно, а нас всех… Товарищ комиссар…

В темноте тускло блеснули очки Боброва.

— Ничего не пойму. Какой Глеб? Фамилия… Как твоя фамилия?

— Стрельцов, товарищ комиссар. Только вы меня не знаете. Мы, когда колонной шли, все про газеты говорили, помните? Глеб думал, что врут газеты, и обижался на лозунг «Смелого пуля боится». Помните?

— А-а, — протянул комиссар, — как же, припоминаю. Только вас вроде четверо было.

— Четверо. Павку вы не знаете, его еще раньше убило. А тот четвертый… Ткачук без уха… ему руку перебило, и он куда-то пропал. — Я говорил сбивчиво, — мне почему-то казалось, что комиссар знает о моем постыдном поступке и вот-вот оборвет злым вопросом: «Где твои товарищи? Бросил, негодяй!»

Бобров, однако, не перебивал меня, даже подбадривал:

— Ну-ну, без глупостей, а то я ничего не пойму, яснее, сынок, говори.

— Глеба и Вильку убили. Один остался.

— Убили, говоришь? Сам видел или, может, предполагаешь? —

Кровь хлынула мне в голову. Я замолчал, не зная, что сказать. Видел! Ничегошеньки я не видел, бежал, как последний трус.

Комиссар словно в душу заглянул, спросил:

— Глеба и Вильку… так, кажется… убитых видел собственными глазами?

— Н-нет… испугался очень.

— Кого? Фашистов? Танков их?

— Фашистов испугался, конечно, но не так, чтобы очень. Мы их… мы им… Своих перепугался, как закричали: «Окружают! Спасайся».

Лучше бы и не заговаривать с комиссаром. Сейчас он мне выдаст! И за дело.

— Эх ты, аника-доброволец, — в его голосе не было упрека. Он говорил как отец с сыном. — Своих, значит, перепугался… Своих! Это не свои, сынок. Сволочи — какие они свои! Да ты не волнуйся, может, еще и найдутся твои товарищи. Какого полка?

— Сводного батальона, товарищ комиссар.

— Какого полка, спрашиваю.

— Не знаю, товарищ комиссар. Бобров не очень удивился.

— Не знаешь, говоришь? Интересно. Неужели память отшибло со страха? Ну же, докладывай. Все по порядку.

Выслушав мой сбивчивый рассказ о нашем бегстве из дому, о бомбежке и гибели Павки, комиссар вновь взял меня за плечи, тихонько, как маленькому, поерошил волосы:.

— Дела… Досталось вам, ребятки. Ты, сынок… звать-то как тебя, а?.. Ты, Юра, держись. Будь мужчиной. Теперь ты боец и должен отомстить за Павку, за все с проклятыми рассчитаться. А то, что испугался паникеров… Ты думаешь, я не испугался? Самое последнее дело — паника. Сволочная штука. Из-за нее сегодня мы, знаешь, сколько народу зазря потеряли!.. Как услышал: «Спасайся! Окружают!» — в ноги ударило, чувствую — сердце в желудок проваливается. Еле-еле удержался, еще чуток — и заскакал бы зайцем. Я ведь тоже не кадровый. Еле удержался. Так-то вот. Но удержался. И даже распорядился схватить паникеров. Поздновато, правда, но что поделаешь… Утром разберемся. А ты, сынок, вот что: ложись, отдохни. Утро вечера мудренее. Главное, в руки себя возьми.

Очкарик похлопал меня по спине, сказал шутливо:

— Это хорошо, что ты совсем юнец. Даже завидки берут — бриться тебе не надо. А на войне, знаешь, как туго с бритьем? Ни тебе парикмахерских, ни воды горячей. Беда.

Послышались шаги, голос старшины Могилы негромко позвал:

— Товарищ комиссар, где вы?

Бобров откликнулся. Старшина, Мягко ступая сапогами, подошел к нам.

— Товарищ комиссар, разрешите проводить к командиру.

Они скрылись в темноте, а я прилег на сыроватую землю, пахнущую прошлогодними листьями. В урочище нависла настороженная тишина. Деревья походили на молчаливых великанов. Ни ветерка. Лишь изредка там, за логом, взлетали огненные дуги немецких ракет.

Положив сбоку автомат, я лежал на спине. Вилька и. Глеб не давали мне покоя. Неужели их убили!

Убили! Дикое слово. Это значит — сделать так, чтобы человек перестал дышать, чувствовать, есть, пить, улыбаться. Был человек — и нет. Осталась только видимость человека, которую называют отвратительным словом — труп! Люди никак не могут привыкнуть к этому жуткому слову и поэтому, произнося его, говорят всякую чепуху, теряются: «Труп пожилого человека»… «Труп принадлежал молодому мужчине»… Какая ересь! Что значит «труп пожилого человека»? Это же не пиджак… И почему — «принадлежал»? Словно человек при жизни владеет собственным трупом. Фу, гадость какая!

Долго не мог я уснуть. Все думал, думал…

— Подъем! — чья-то рука тормошила меня за плечо. Я открыл глаза. Вокруг, зевая и потирая небритые щеки, поднимались бойцы. Заря пронзала розовыми лучами посветлевшее небо. Я поднялся, повесил автомат на плечо, огляделся. Народу было изрядно. Ночью мне казалось, что спаслась жалкая горсточка. Неужели подошло подкрепление? Чепуха. Какое может быть подкрепление?

И все-таки народу — роты на две. И даже кухня есть на резиновом ходу. И грузовая полуторка с какими-то ящиками; в кузове ее сидел небритый еврей лет сорока и яростно местечково кричал на окруживших грузовик бойцов:

— Вы думаете, меня можно взять на бога?! А это видели?! — и показывал кукиш, поводя им вокруг себя, словно держал круговую оборону. — Никому не позволю стихийно сожрать довольствие. — На то есть командир и комиссар.

Бойцы смирно, но настойчиво возражали:

— Жрать хочется.

— Сутки без…

— Товарищ интендант!..

Тут рядом со мной послышалось:

— Да що, братва, с ем говорить, с явреем. Давай налетай.

Я сразу же узнал голос того, кто ночью ныл насчет Берлина. Я оглянулся — и ахнул: это был типчик, ехавший с нами в эшелоне, боец с бабьим лицом.

Тут к нему подошел высокий тоненький в талии жгучий брюнет с треугольниками на петлицах, ласково сказал:

— А ну, дарагой, стать смирна!

— Зачем? — боец недоуменно захлопал свиными ресничками.

— За-ачем? А вот зачем, дарагой… — кавказский человек, почти не размахиваясь, ткнул его в мягкий подбородок.

Боец взбрыкнул ногами.

— Правильно, — одобрили в толпе.

Показался комиссар, рядом с ним шагал майор — крупный, решительный, весь перетянутый ремнями, тот самый, который чуть не набил мне морду, а вечером матерился и стрелял из пистолета.

Увидев валявшегося на траве бойца, они прибавили шагу.

— Что произошло? — строго спросил майор. Он был идеально выбрит — и это меня поразило.

Еврей с машины подбежал, неловко приложив пальцы к фуражке, доложил:

— Лейтенант интендантской службы Гурвич… Вы знаете, этот нахал подбивал разграбить продукты. Я не давал. Стольких трудов стоило спасти машину — и на тебе! Товарищи бойцы тащили, машину буквально-таки на руках, а этот… — Гурвич указал пальцем на лежавшего бойца-бабу, — и он кричал… Нет, простите, не кричал. Он обзывал меня «явреем».

Комиссар улыбнулся и ничего не сказал. А грозный майор рассердился.

— Евреем? Оскорблял? А вы, может быть, мексиканец или… Почему «еврей» — оскорбление? Еврей это национальность.

— Он говорил на меня «яврей», — мягко поправил Гурвич, — и выходило так, что именно поэтому я не хочу накормить людей… Впрочем…

— Правильно. Интендант верно говорит, — зашумели бойцы.

Майор раздумчиво смотрел на вконец растерявшегося Гурвича, спросил Очкарика:

— Как вам все это нравится, товарищ комиссар?

— А что? Геройский интендант… Как он умудрился «газик» сюда затащить? Танки и те небось застряли бы.

— Вот и я так думаю. Трусливые душонки оружие бросали, а начпрод о людях думал. Объявляю вам благодарность, товарищ…

На Гурвича жалко было смотреть. Он тянул пятерню к козырьку, пролепетал «Служу Советскому…», мучительно покраснел.