— Ешь, Катюша, — повторил Глеб.
— Зачем? — она вдруг посмотрела ему прямо в глаза, и Глеб, не выдержав, опустил ресницы. — Жалеете?! Не надо мне никакой жалости! — Катя почти кричала. — Не надо! Что вы понимаете… Что у вас в жизни было?
Катя закрыла лицо ладонями и разрыдалась.
Мы сидели, не зная, что делать. Шальной Вилькин глаз то вспыхивал, то потухал. А мне хотелось надавать Глебу по физии: это он ее расстроил. Мы немного успо-4 коили Катю.
Она была совсем девочка, бесхитростная и милая. Хорошая такая. Когда она рассказала нам о себе, мы поняли, что действительно ничего еще не видели в жизни. Того, что она пережила, на десятерых хватит. Отца, военного врача, бомбой в госпитале убило. Мать с ума сошла. Катя пристала к воинской части, стала санинструктором. Попала в окружение. Она видела младенцев с разможженными головами, истерзанных красноармейцев, повешенных стариков. А ее взяли в плен. Катя защищала раненых, как могла. Но она не оставила для себя последнего патрона. Ей все казалось, что патронов в обойме много. И к тому же так хотелось, чтобы фашистов было еще одним меньше.
И они взяли ее, те, что вечером, прикрывшись танками, навалились на нас с севера.
— Катя! — не сказал — простонал Глеб. — Не надо… Не надо больше. Ни слова.
— Не надо, — она горько усмехнулась. — Тебе даже слушать противно. А мне… Как же мне жить… Ведь я мертвая. Совсем мертвая.
Если бы я был настоящим парнем, я бы схватил ее в охапку и танцевал, танцевал — до тех пор, пока голова звоном не изошла. А потом — поцеловал бы. В щеку, в маленькую родинку. Но, видно, уж такой я уродился — тюфяк и рохля.
— Кончится война, — ни с того ни с сего проговорил Глеб, насупившись, — брошу к чертям цирк и пойду в институт.
— Профессором? — ничуть не удивившись, полюбопытствовал Вилька.
— Учиться буду. Стану учителем.
— Учителем?
— Ну да. Я хочу… Детей надо с малых лет учить ненавидеть. Всех тех… — он не договорил.
Слова его все мне раскрыли. Если Глеб, звезда циркового манежа, решил бросить любимую работу! Слепой и тот увидит, что он… Впрочем, при чем тут слепой.
— Эх, ребята-ребята, — вздохнула Катя, в глазах ее блеснули слезы. — Вы совсем дети. Это вас надо воспитывать.
— Нас уже воспитали, — это сказал я. Сказал тонким голосом, как-то по-петушиному. Я сам удивился своим словам. Честное слово, я здорово сказал. Нас действительно здорово воспитали. Не только в школе. На уроках нам объясняли, какой хороший человек был Маркс. А я и не сомневался в этом. Я только удивлялся, почему у него такая большая борода. И однажды спросил об этом преподавателя обществоведения.
Преподаватель опешил. Потом нашелся — выставил меня из класса. За хулиганство. Очень остроумно, ничего не скажешь. Но он совсем пал в моих глазах, когда вызвал отца и сказал ему так, словно произносил надгробную речь:
— У вашего сына скептический взгляд на действительность. В наши дни, когда… — Тут он неизвестно почему заговорил шепотом — Вы… ваш сын… Имейте в виду, я не хочу иметь неприятностей. Мой долг…
Папа заверил его, что вышибет из моей головы скептический взгляд на действительность. А я удивился и расстроился.
Папа объяснил:
— Потом все поймешь. А язык держи за зубами. Понял?
Понял, не понял, но больше сомнительных вопросов не задавал. Сам кое-как разбирался. Учителя учили нас любить и ненавидеть. Мы гордились Александром Невским, Мининым и Пожарским. Немного обижались на Кутузова, который не хотел взять в плен Наполеона, и восхищались Суворовым. Герои гражданской войны поражали наше воображение.
А врагов мы презирали. Кое-какие поблажки делали Бонапарту, уж очень здорово он воевал. Зато остальных презирали — от Бату-хана до Врангеля. На Гитлера,
Муссолини и самураев смотрели как на дурачков. Их даже чуточку жалко было. Моськи на слона!
А теперь мы многому научились. Без книжек и конспектов. И каждый день мы готовы держать экзамен. Особенно сейчас, когда нет больше нашего Павки и появилась Катя.
Мне все это хотелось сказать вслух, но я молчал. Катя посмотрела на меня светло-голубым взглядом, и я задохнулся.
— Катя! — вымучил из себя я. — Мы тебя никогда не покинем! Не надо говорить, что ты мертвая, очень прошу.
Тут поднялся Вилька, взял меня за плечи и силком усадил на скамью.
— Чтобы я больше не слышал причитаний и красивых слов! — Он повернулся к Кате и погрозил ей кулаком. — Слышишь?
Она удивилась его нахальству:
— Да как ты смеешь?..
— Смею. Мертвая! Да я уж пятый год мертвый. И ничего… живу, как видишь. А кто меня убил? Кто, я спрашиваю? И сам не знаю… Вот как. У всякого свое. У тебя одно горе, у других — другое… Никому не говорил. А сейчас скажу. Только вам. Только тебе. Чтобы знала… Юрка с Глебом все удивляются, откуда я немецкий знаю, с Ханазаровым по-узбекски говорю, на рояле тренькаю. Как так, — вор Вилька Орлов в нотах разбирается.
Вилька хотел застегнуть верхнюю пуговицу гимнастерки, но ее давно уже не было, и он досадливо махнул рукой:
— А я и не Орлов вовсе. Не Орлов я…
Вилька назвал свою настоящую фамилию, и я остолбенел. Отец его, оказывается, был одним из видных работников в Узбекистане. Мой папа был знаком с Виль-киным отцом. Еще с гражданской войны.
— Ну и Вилька!
На Глеба без смеха невозможно было смотреть.
— А я и не Вилька… Это — теперь. Но на всю жизнь. Имя это дорого мне. Вы знаете, почему; А раньше я был Азизом… Вот какие дела. Жил — не тужил. Утром в школу, после школы языки, музыка, вечером — товарищи. Мать моя — русская, в Лозанне институт окончила. Поэтому я и на рояле, и французский с немецким немного знаю. А английский в школе долбил. Давно все это было. Хороший у меня отец был. Всю жизнь — в работе… А потом не стало ни отца, ни матери. Все!.. Вилька вытер ладонью глаз:
— Смеялся он здорово… Здорово смеялся. Вилькин рассказ поразил и нас, и Катю.
— Дальше, Виля, рассказывай дальше.
— А что дальше? Дальше все ясно. Вилька помолчал.
— Долгая история. Короче говоря, убежал из детдома — и в Одессу-бебу. Объявился Виленом Орловым. Остальное известно. Все. Как говорят англичане, хэппи энд.
Глеб и я смущенно молчали.
— Виля… Виля, — тихо произнесла Катюша. — Я все поняла, Виля.
Да, он совершил больше, чем подвиг. Я никогда бы не решился раскрыть такую тайну. Даже ради Кати. А может, и решился бы. У меня просто нет тайны.
Тут на Глеба нашло. Наверно, он перед Катей решил себя показать.
— Так, все ясно, — он пригладил волосы и сделал строгое лицо. — Но зачем ты связался со всякими подонками? Жил бы честно, как все…
Вилька не рассердился. Только прищурил глаз.
— Умница. Как это я сам не додумался? Вот беда — и вдруг вспыхнул — Дубина! А как жить честно! Вам-то хорошо… Ханазаров вот смеется: «Как так по-узбекски научился говорить? Какой школа? И лицом немножка на нас выглядишь!» Немножко!.. Эх, ничего вы не понимаете.
Он посмотрел на нас исподлобья:
— Вы хоть верите мне?
— Верим, — кивнул Глеб и смутился.
— Верим, — повторил я. Вилька отвернулся, подошел к оконцу.
— Друзья. Товарищи, — он словно пробовал эти слова на вкус и вдруг произнес изменившимся голосом — Приветик! Ты что — подслушивал?
В открытом окне показалась голова здоровенного детины. Фамилия его была Сомов, но все звали его «Кувалдой». Морда у него лоснилась, в глазах лесть и хамство. Однажды Кувалда попался на краже курицы. Комиссар чуть его не кокнул. Заступилась старушка, хозяйка курицы. А сколько раз он не попадался? То-то у него рожа как маслом вымыта!
— Приветик! — нагло ответил Кувалда. — Умные речи приятно слушать… Не пугайтесь. У меня не рот, а могила. Как говорил поэт, «и на устах его гербовая печать». Взаимно, разумеется. Поняли, детки?
Глеб вскочил:
— А ну проваливай!
Кувалда подмигнул и исчез, напевая пошлую песенку:
Катя, Катюша, купеческая дочь,
Где ты пропадала сегодняшнюю ночь?
Ошеломленные, мы не нашлись сразу, что сказать.
— Ну его к черту! — выругался Вилька. Глеб произнес серьезно:
— Я его, пожалуй, убью.
Катя смотрела на нас добрыми чистыми глазами:
— Детишки вы, совсем мальчуганы. Знаете, я вас так люблю… так люблю!
Эти слова резанули меня. Раз она любит всех, то о чем говорить. У Глеба с Вилькой тоже вытянулись физиономии.
— Разболтались! — в сердцах Вилька махнул рукой и задел кринку из-под молока.
Глеб подхватил на лету кринку,
— Ладно уж. Давайте лучше спать. Тебя как теперь называть — Вилькой или…
— Как звал, так привычней…
Мы вышли во двор и устроились в ворохах сена, пах «йущего выдохнувшимся цветочным одеколоном и свежей пылью. Катя осталась в хатке.
Я лежал на спине, разглядывал крупные дрожащие звезды. Казалось, они вот-вот начнут капать с неба. На душе было хорошо и суматошно.
А в хатке спала она.
И поэтому мне было радостно и тревожно.
В нашем батальоне осталось всего четыре командира: комбат Шагурин, комиссар Бобров, начпрод интендант Гурвич и еще капитан, который выступал с обвинительной речью, когда судили паникеров и предателей. На гражданке он, как рассказывают, был следователем в районной прокуратуре.
У капитана была странная фамилия — Брус. А сам он просто загляденье: тонкие брови вразлет, смоляные кудри, лицо, как у Байрона, аристократическое. Только глаза неприятные, хотя и красивые, синевато-голубые, притаившиеся, они никогда не улыбались.
Держал себя Брус отвратительно. Чуть что — он сует под нос человеку трофейный парабеллум, грозит трибуналом. Зато в бою это самый смирный человек на планете. По-моему, он ни разу еще не выстрелил из пистолета. А уж до чего он любит кланяться пулям и осколкам!
Вилька утверждает, что из Бруса вышел бы превосходный министр при дворе какого-нибудь восточного деспота. Чуть пулька свистнет — Брус поклон до земли, очередь шарахнет — Брус ниц падает.