Пора, мой друг, пора — страница 31 из 34

– Водку привезли? – бодро спросил отец.

– Нет, – ответили мы.

– Ослы! – удивительно нежно пожурил он нас, и на голове у него появилась шляпа, нелепая соломенная шляпа тонкой выделки с ажурными разводами мелких дырочек для дыхания головы, услада периферийного домовладельца, очень нелепая на голове нашего отца, которого в детстве мы привыкли видеть в суконной фуражке а-ля Киров.

– В магазин! – скомандовал он.

Чемоданы были занесены на террасу, отец закрыл дверь, навесил замок, и мы пошли по дорожке. Оглянувшись, я посмотрел на дом. Дом, как и участок, был разделен на две половины, и другая половина, не принадлежавшая отцу, была свежепокрашенной, новенькой на вид, голубой, и там, на той территории, в зеленых грядках краснели помидоры, бегала собака, переваливались утки, маленькая девочка развлекалась на качелях – вообще кишела какая-то жизнь.

Отец остановился возле большого куста ярчайших цветов, кажется, астр, крякнув, поправил подпорки и пошел дальше.

– Давно ли ты стал увлекаться цветами, батя? – спросил Константин.

– В цветах моя философия, – не оборачиваясь, буркнул отец.

Затылок его покраснел.

Над низким заборчиком приподнялась шляпа, такая же, как у нашего отца, только сильно поношенная, и мы увидели человечка с крепенькими красными щечками, с шелушащимся носом, на носу очки.

– Приветствую! – сказал человек.

Мы с Константином замедлили было шаги, но отец, даже не взглянув на человека, прошел мимо.

– Сынки пожаловали? – пискнул позади человечек.

Отец распахнул калитку, и мы пошли вдоль внешнего забора.

– Отчего вы так нелюбезны с соседом, сэр? – весело спросил Константин.

– Жук, – сказал отец, – куркуль. Сосны рубит, корчует, под грядки ему земля нужна. Агротехник.

Человек опять выглянул. Оказывается, он все время бежал за нами вдоль забора, подслушивал.

– Вам хорошо говорить про сосны, Иван Емельянович, с вашей-то пенсией, – на бегу запищал он. – А у меня какая пенсия, вы же знаете, хоть и полагается персональная…

Заслужил, да, да, – кивнул он мне, видя, что смотрю на него с вниманием. – Вы же знаете, Иван Емельянович, что я заслужил…

– Да ну вас совсем! – буркнул отец, смущенно оглядываясь на нас.

– Хорош коммунист! – воскликнул сосед. – К нему обращаются, а он «да ну вас совсем»!

Отец замедлил шаги.

– Оставьте, – сказал он. – Ну чего это вы? Чего вы продираетесь сквозь ваши заросли? Одежду порвете.

– Обидно, – хлюпнул носом сосед, – сынки ваши приехали, а вы даже не знакомите. Когда касается игры…

– Знакомьтесь, – сказал отец.

– Силантьев Юрий Михайлович, – солидно сказал сосед.

Он сразу преобразился и смотрел теперь на нас несколько сверху, любовно, отечески строго.

– Ишь, какие орлы у тебя вымахали, Иван Емельянович. Орлы, орлы! Оба с Северного флота? Ну как, граница на замке?

– Мы с ним в шахматы иной раз играем, – смущенно пояснил отец. – Чумной старик. Мемуары пишет о своем участии в революции, примерно так: «Помню, как сейчас, в 19-м году 14 империалистических государств ледяным кольцом блокады сжали молодую Советскую республику». И излагает учебник истории для средней школы. Но в шахматах имеет какой-то странный талант.

Играет, как Таль: запутает, запутает, подставляет фигуры.

Кажется, победа в руках, вдруг – бац – мат тебе!

Куда же ты теперь? – спросил меня отец за столом. – Может быть, продолжишь образование?

– Видишь ли, папа… – промямлил я, и вдруг меня осенило:

– Понимаешь, есть у меня дружок, он служит на научной шхуне.

Возможно, я пойду к нему на корабль матросом или аквалангистом.

– Матросом? Что ж… – отец посмотрел себе в тарелку и замолчал, словно там, в тарелке, среди огурчиков и помидорчиков, угадывались очертания моей судьбы. Может быть, он просто боролся с легкими толчками опьянения.

– И аквалангистом, – подсказал я.

Константин расхохотался и подмигнул мне. Отец взбодрился и поднял вилку с огурцом.

– Пошел бы в свое время в училище, был бы уже… – он посмотрел на Константиновы погоны. – Был бы уже старшим лейтенантом.

– Это штатский тип, батя, – сказал Константин, – законченный штатский тип. Шляпа.

– Я тоже штатский тип, – возразил отец, – но я…

– Нет, ты военный, – сказал Константин.

– В армии я был только год, юнцом – на гражданской, а потом партийная работа, строительство – ну, вы знаете… Так что я гражданский.

– Нет, ты военный, – серьезно сказал Константин, – такой же военный, как я. А Петька гражданский. Шляпа.

Он ласково улыбнулся мне.

– Ну, ладно, – сказал отец. – Итак, дальше. Понимаешь, пришлось сосредоточить на перемычке всю технику, до сорока бульдозеров…

Он рассказывал о последней своей крупной стройке. Ужин наш проходил дружно, весело, уютно, вкусно, хмельно, свободно на террасе, в темные стекла которой бились мотыльки, на скрипучих полах, под голой лампочкой, с импровизированными пепельницами и клочками газеты для селедочных костей, по-мужски, посолдатски, по-офицерски.

Когда я ушел спать, отец с Константином еще оставались на террасе. Лежа в темной комнате, я слушал их громкие голоса и думал.

Папа, думал я об отце. Брат, думал я о Константине. Шляпа, думал я о себе. Мама, думал я о далекой матери. Девушка, думал я о несуществующей девушке. Шхуна, думал я о выдуманной шхуне.

Тральщик, думал я об оставленных там, на Севере, друзьях.

Отец и Константин говорили о судьбах мира. Они расхаживали в дымных волнах, гремя, раскатывали шары своих голосов по опустевшей, притихшей в ожидании своей участи нашей планете.

Константин вошел в комнату, быстро стащил с себя обмундирование и лег.

– Эй, аквалангист! – крикнул он мне и сразу засвистел носом, заснул.

Я посмотрел на его молодой монетный командирский профиль и подумал о том, как скользит сейчас его подводная лодка, холодное тело в холодной среде под звездами, под пунктирами созвездий, под небом, под ветром, подо льдом.

Я видел отца через стеклянную дверь: он колобродил на террасе, собирал со стола – покатые его плечи с подтяжками, большие уши с пучками серых волос… Как мало я его видел в той его прежней жизни, он и родил-то меня чуть ли не в сорок лет.

Утром появилась женщина. Она вошла…»

На этом записи обрывались. Горяев бросил листы на стол.

– Утром появилась женщина, – сказал он, – все ясно. Не понимаю, зачем торчать в Сибири, если пишешь рассказы о Коломне. Ты читала?

– Отстань, – буркнула Таня.

Горяев встал в крайнем раздражении.

– Я знаю, что вы относитесь ко мне неуважительно, и ты и Марвич, но пусть он сначала достигнет профессионального уровня…

– Отстань ты от меня! – закричала Таня и села на кровати. – Какое мне дело до его профессионального уровня! Лишь бы он был со мной, и все! Мне все равно, что он делает, пишет или копает землю, только где он?

– Ладно, я пошел его искать, – сказал Горяев.

– Подожди! Не уходи! Сядь лучше здесь. Говори, чеши языком.

Ну, значит, что ты думаешь о его уровне?

Глава 9

К вечеру воскресного дня Марвич был уже довольно далеко от Березани. «Голосуя» на развилках разбитых дорог, он добрался до населенного пункта Большой Шатун, по сравнению с которым Березань выглядела столицей, шумным и благоустроенным городом.

В Шатуне он зашел в столовую и полез через толпу шоферов к окошку. В окошко выставили ему тарелку с куском жирной свинины и с картофельным пюре.

Он слабо представлял, что с ним происходит. Почему сегодня утром он вышел из вагончика, оставив там Таню в тепле, в бликах солнца, в одиночестве, в счастливом полусне? Почему вдруг встретился ему бригадир? Почему вдруг подошел необычайно синий автобус? И почему он сел в него?

Всю ночь Таня шептала ему что-то, и он ей шептал. Светились фосфорические цифры и стрелки будильника. Приемник, передававший без конца джазовые концерты, к утру уже просто тихо гудел. Маячила в глазах оставленная Сережей тельняшка.

Марвич пытался думать, пытался расставить все знаки препинания и произвести подсчет, но Танина рука тянулась к нему, он поворачивал ее лицо, глаза ее то открывались, то закрывались, было жарко. Запах табака и ее духов.

Вчера по дороге домой она стала казниться, чуть ли не кричала, все говорила о прошлом лете, но он крепко держал ее под руку и говорил: «Перестань, не наговаривай на себя, замолчи, я люблю тебя, я люблю тебя…»

Он мешал ей думать о неприятном и страшном, а сам все думал, думал, все всплывало перед его глазами без плеска, без звуков: очертания башен и темная щель улицы, спокойный маленький город и несколько пришлых людей на его бюргерских улицах, затеявших с этими людьми неприятную игру – последнее – на вокзале, на слабо освещенном перроне: долговязый призрак его собственной юности, а сам он на подножке вагона, мужественный и железный, отбывающий в странствия… Он все думал и думал о человеке, который умер, о парне, которого теперь нет, но тут в ночи и духоте Таня начала ему мешать думать, она вмешивалась в его мысли властно по-женски и бездумно: тихими движениями рук, тихими губами, зрачками, светившимися в темноте, – сама уже забыв обо всем, мешала и ему думать.

Наконец к утру она уснула, и он стал смотреть на нее, спящую, на все ее тихое существо, лишенное сейчас суеты и тревог, на тот ее образ, который всегда был с ним, в каждую минуту его одиночества и везде, и ему вдруг стало страшно, что она сейчас вздрогнет и проснется с мыслями о своей вине и о невиновности, с угрызениями совести и, главное, со словами, которые сейчас ему не нужны никак, сейчас она нужна ему вот такая, постоянная и молчащая тогда ушел…

Он доел свинину, подчистил всю тарелку на краешке общего стола, сколоченного из длинных досок. Доски не были подогнаны друг к другу и плохо обструганы, но края стола уже отполированы рукавами шоферов. Водители сидели вплотную друг к дружке, глаза мутные от усталости.