Пора по домам, ребята — страница 19 из 42

— Ну что, возьмем?

— Возьмем, жаль детишек, — поддержал его Гожеля и тоже спрыгнул из кузова на дорогу. — Только вот гроб, как бы детишки не испугались.

— Ты прав. Тылюткий, пересядь в кузов.

— Уступить место немчуре? Да ее Ганс схватил бы польского ребенка за ножку и шмякнул бы о…

— Поменьше болтай, а полезай лучше в кузов. Нечего терять время. Ты же не Ганс… Браун, скажи ей, чтобы залезала с детишками в кабину, а свой узел пусть забросит в кузов. И пусть покажет, где остановиться…

Женщина была еще нестарой, но лицо у нее было изможденное, все в морщинах, а руки — жилистые, натруженные. Она держала на коленях девочку, которая без устали сосала палец. Мальчик сидел между матерью и Сташеком и внимательно наблюдал за его движениями. «Ее Ганс схватил бы польского ребенка… Странный человек этот Тылюткий. Но по-своему прав. Страшно слушать, что люди рассказывали о немцах. Но война ведь окончилась. Что должно быть с этими немцами, то и будет. А дети есть дети. Славная эта малышка. Интересно, как ее зовут. Наверное, Эльза, Инга или Марта». Девочка будто почувствовала, что он думает о ней, посмотрела на него. Родак улыбнулся и подмигнул ей. Ребенок смутился, вынул палец из ротика. Родак достал из ящичка под рулем кусочек спрессованного сладкого кофе и протянул девочке. Та засмущалась. Мать что-то сказала ей. Малышка взяла и начала с жадностью есть.

— Danke schön[5], — сказала женщина. Другой кусочек Сташек отдал мальчику.

— Danke. — У мальчугана был тихий, испуганный голос.

Сташек прибавил газу. Он разозлился на себя, как всегда, когда не был уверен, правильно ли поступает. В конце концов, какое ему дело до этих немецких детей! Если бы их отцы не начали войну, не было бы всего этого, не было бы несчастий, смертей. Ведь он солдат армии-победительницы, находится на исконной польской земле и должен дать им это почувствовать. Кому? Этой изнуренной, перепуганной женщине, этим ни в чем не повинным малышам? «Ее Ганс схватил бы польского ребенка…» Дети грызли кофе, так что за ушами трещало. Из-за поворота показались какие-то строения. Женщина начала что-то говорить, и Сташек догадался, что она собирается сойти. Он остановил машину у двора, который она показала. Старенький кирпичный домик с крышей, поросшей мхом. Овин. Конюшня. Да, небогато. Двор казался вымершим. Хотя нет, спустя мгновение на крыльцо, заросшее диким виноградом, вышла старая женщина, мать, а может быть, свекровь. Когда он нажал ногой на стартер, то краешком глаза успел заметить, как девочка и мальчик махали руками на прощание… Сержант Тылюткий сидел надутый. «Сердится, наверное, за то, что я отправил его в кузов. А, черт с ним. И все же, чем эти дети провинились перед ним?»

— Странный ты человек, Тылюткий. Ну и что такого, что мы их немного подвезли?

— Они бы тебя подвезли, как бы не так.

— Я же тебе говорил, что мы — это не они. Скажи, чем эти дети или эта баба виноваты?

— Это же немцы!

— Немцы тоже люди.

— Для меня — никогда! Я бы их всех вырезал под корень до пятого колена.

— Чепуху болтаешь. С бабами и детишками мы не воюем. Да и война уже закончилась…

— Слушай, Родак, что ты знаешь о немцах? — повернулся Тылюткий к Сташеку, лицо его побледнело, голос звучал глухо и зло. — Ты был в Сибири и оттуда идешь с войском. Ты, конечно, слышал, что немцы вытворяли в Польше. Но сам под их сапогом не жил. На собственной шкуре этого не испытал. В армии, на фронте, все иначе. У тебя оружие, ты не один, и вместе мы — сила. Идешь в атаку, стреляешь, лупишь гранатой. Ты его, он тебя. А теперь ты видишь немцев либо пленных — о, какие же они тихони, какие невинные младенцы, — либо таких, как эта баба или те старики, у нас в усадьбе. Ну и еще тех, кто вывешивал в Берлине белые флаги. Но если бы ты, браток, увидел немца у нас, в Польше, все равно где, в городе или в деревне, когда у него была власть, когда он был властелином мира и имел в руках оружие! Вот если бы ты его таким увидел, тогда бы мы с тобой поговорили. Для меня, Родак, нет хороших немцев. Я таких не встречал. Ни эсэсовцев, ни из вермахта. Ты слышал что-нибудь о Замойщине? Я как раз оттуда родом. Жил в деревне. Дворки называется. Вернее, называлась, там камня на камне от нее не осталось. Немцы решили колонизировать Замойщину, земля наша — хорошая, плодородная — понравилась им. Люди в панике. Убегали, прятались в лесах, каждый надеялся пережить как-нибудь это время. Да и поговаривали, что война скоро закончится, ведь против немцев теперь и Англия, и Америка, и Россия. Самое позднее — к пасхе. Как бы не так! В нашу деревню немцы ворвались под утро. Они всегда выбирали для своих карательных операций это время. Была зима. Мороз. Метель. В хате, не считая родителей и стариков, нас было шестеро братьев и сестер: четверо мальчишек и две девчонки. Все были еще маленькие. Самая младшая, Агнешка, еще в люльке. Разница в возрасте небольшая — год или два. Я был самым старшим, мне исполнилось тогда семнадцать лет… Так вот, из всей нашей семьи в живых остался только я один. Один-одинешенек. Случайно уцелел или чудом? До сих пор не пойму, как удалось. Немецкие солдаты окружили деревню. Потом ходили из хаты в хату и стреляли, избивали. Маленьких детей хватали, кидали в грузовики как мешки. В нашу избу ворвалось трое. Старший — ну просто настоящая гнида. Я запомнил его морду на всю жизнь. Начали вытаскивать забившихся по углам детей. Эта образина вытащил Агнешку из люльки. Мать вцепилась в нее, не отдавала. Тогда он пнул ее ногой, а когда это не помогло, ударил сапогом по зубам, вырвал ребенка и шмякнул о печь… После этого они будто бы взбесились, будто бы напились крови. Начали шпарить очередями. Меня тоже очередь прошила, сбила с ног. Не знаю, как оказался возле самого порога. Высокий порог такой, из избы в сени, как у всех в деревне. Больную бабку застрелили в постели, а деда — на печи. Потом мать, отца, Владека, Розу, Богдана, Юзека… Всех! Всех! А я лежал и притворился мертвым. Кровь хлестала из меня, как из зарезанного поросенка. Они ходили по мне сапожищами, туда-сюда. Решили, что мертв. Потом подожгли хату и ушли. Огромное пламя охватило соломенную крышу. Никто из моих не подавал признаков жизни. Я выполз вначале в сени, а оттуда через конюшню к навозной яме. Только на следующий день меня откопали из-под снега партизаны. Их отряд как раз вошел в нашу деревню. Потом говорили, что партизаны настигли этих карателей, но для моих это было уже поздно…

8

С рассветом раздавалась побудка. Когда всходило солнце, солдаты уже все работали в поле. Батальон майора Таманского занимался всем: разминированием, наведением мостов, ремонтом водопроводов, мельниц и пекарен, ухаживал за коровами, свиньями и птицей. Но главным занятием было земледелие. Весна торопила, она все больше вступала в свои права, поэтому батальон старался наверстать упущенное: надо было засадить каждый пустующий клочок земли. Майор Таманский, хорошо зная крестьянское дело, не давал им ни минуты покоя. Да и себя не щадил. И как это принято в деревне — с рассветом он уже в поле и лишь к ночи с поля. Причем неохотно. А потом по ночам долго горел свет в его окошке, что всегда удивляло часовых. «Когда он только спит?» — недоумевали они, поеживаясь от ночной прохлады, вслушиваясь в тишину старого парка, в шум морских волн. Майор же частенько сам отвечал на этот вопрос:

— Выспаться, браток, успеешь, когда дедом станешь и будешь греть кости на печи. А сейчас на это нет времени. Теперь, ребята, мы должны действовать еще быстрее и успешнее, чем на фронте. Там, если не прорвали линию обороны сегодня, наступали на следующий день. Бункер, деревню, город атаковали до тех пор, пока не добивались своего. С землей так нельзя. Она знает свою пору и ждать не будет. Опоздаешь — пиши пропало. Не посеешь вовремя — не соберешь урожая. Хлеб даром не дается. А мы здесь как раз для того, чтобы дать людям хлеб…

Изменился майор. Изменились и его солдаты. Пробуждалась в них врожденная любовь к крестьянскому труду. С какой радостью сменили они винтовку на плуг или косу. Это войско, состоящее в большинстве своем из крестьян, не надо было заставлять работать. Они понимали, что этой весной они запоздали со многим, всего не успеют. Что с опозданием возделанная, искалеченная войной, запущенная земля не даст им того, что могла бы. Но все-таки хоть что-то даст. Поэтому они чуть свет выходили в поле, ставили винтовки в «козлы», снимали мундиры, засучивали рукава, одни набожно крестились, другие по древнему обычаю поплевывали на ладони — и пахали, бороновали, сеяли, косили. И, время от времени останавливаясь, окидывали взглядом то, что сделали, посматривали на солнце, вытирали рукавом пот со лба и шагали дальше. Забывались в работе как на своей, отцовской пашне…

Взвод Родака, усиленный отделением саперов, вот уже третий день приводил в порядок огромное, в несколько десятков гектаров поле, расположенное недалеко от дворца вдоль речки, на берегу которой погиб Ковальчик. Изрытое окопами, воронками от бомб, загроможденное остовами сгоревших танков, разбитых орудий, да еще заминированное, оно не только преграждало путь к пойменным лугам и раскинувшимся за ними полям, но еще содержало в себе постоянную угрозу. В довершение всего ветер приносил оттуда тяжелый трупный запах.

— Нам почему-то всегда везет! Уверен, что если понадобится чистить отхожие места, то поручик Талярский назначит именно второй взвод. За что он так взъелся на нас? — жаловался Гожеля.

— Ладно тебе, ведь кто-то должен это делать. Разве так уж важно кто? Лучше помоги поддеть эту чертову железяку, я один никак не могу справиться.

Браун длинным ломом пытался свалить в глубокую воронку груду искореженного, расплавившегося, обгоревшего металла. Гожеля и Родак поспешили ему на помощь.

— Интересно, что же это было?

— Какое-нибудь орудие или тяжелый миномет.

— Ну и досталось же ему! Теперь-то я могу вам признаться. Больше всего я боялся всегда, ну угадайте чего? — Гожеля присел на край окопа, свернул самокрутку.