Пора по домам, ребята — страница 24 из 42

Четвертая рота подпоручика Сильницкого размещалась дальше всех, к югу от штаба батальона, в имении Гробля. Поля, лежащие по обеим сторонам дороги, были почти все вспаханы, а прямо в деревне бойцы засыпали глубокие противотанковые рвы. Как имение Гробля, так и деревня того же названия были значительно большими, чем Гурное и Дембина. Но Гробля была сильно разрушена. Здесь прошли жестокие бои. И между тем оказалось, что Гробля наиболее многолюдная из всех деревень, которые они объехали. Подпоручика Сильницкого, молодого, щупленького офицера, они разыскали возле канала, разделившего деревню на две части. Его солдаты, вместе с советскими воинами, наводили мост. Они заканчивали уже кладку, ставили временные деревянные перила. Когда Таманский со своей группой подъехал ближе, подпоручик Сильницкий разговаривал с советским капитаном…

— Разрешите доложить, товарищ майор, вот уже почти неделю мы бьемся с этим мостом. Но его необходимо было как можно скорее закончить, а то ведь деревня разделена и на другую сторону никак нельзя перебраться, да и вообще люди должны жить нормально. Вот мы и договорились с капитаном Козинцовым, общими усилиями уже его почти навели.

Капитан Козинцов, симпатичный очкарик, перетянутый новеньким ремнем, невысокого роста, был здесь командиром советского этапного пункта. В его задачу входило обеспечить продовольствием, организовать ночлег и отдых возвращающимся с фронта частям, в его ведении находился также транспорт с военными трофеями. «Хозяйство» капитана располагалось недалеко от Гробли, а точнее — на краю села, рядом с железнодорожной станцией. Таманский и Затора не имели к Сильницкому больших претензий: поля в меру возможностей возделаны как надо, рота неплохо размещена, видно, что Сильницкий, несмотря на молодость, с солдатами справлялся хорошо.

— А как в деревне, Сильницкий, как там дела?

— Люди прибывают с каждым днем. В Гробле на принудительных работах было много польских семей. Ну и те, которые возвращаются из Германии… Приехали сюда даже из центральной Польши. В деревне есть железнодорожная станция. Живут и несколько немецких семей, преимущественно пожилые люди и еще женщины с детьми. Поляки интересуются, когда начнется эвакуация немцев?

— Начнется, начнется, пусть не волнуются. А как у тебя со снабжением?

— Многое получаю из батальона. Ну, а остальное организуем на месте. Не жалуемся.

— Еще бы! Только я спрашиваю тебя не о снабжении роты, а о том, что люди в деревне едят.

— С этим по-всякому, товарищ майор. Кто что в своем дворе найдет, тем и довольствуется.

— А коли ничего не найдет, что тогда ест? Как с хлебом? Не забывай, Сильницкий, что ты здесь представитель власти и для гражданских. Отвечаешь сейчас не только за своих солдат, но и за каждого, кто окажется на твоей территории. Вот так-то. Ну и как же ты выкручиваешься со снабжением?

— Мы с Козинцовым отремонтировали моторную мельницу, и если есть что, то мелем. Открыли пекарню. Делимся с гражданскими хлебом, крупой. Выдали им также карточки, ну и старшина, в общем, как-то с этим управляется. Но в целом со снабжением плохо, товарищ майор. Тяжело будет дотянуть до нового урожая.

— Всюду, браток, тяжело. Но продовольствие из центральной Польши на подходе. И его будет с каждым днем все больше. Скоро гражданские власти примут от нас административные дела, снабжение.

— А уж совсем плохо с ребятишками…

— С какими еще ребятишками?

— Ну есть в семьях: и польских, и немецких. Дети есть, а молока для них нет.

— Да! Ну, ты только посмотри, Людвик, Сильницкий — холостяк, а уже понимает, что детям в первую очередь нужно.

— А что, поручик, не осталось в имении коров? — вмешался Затора.

— Честно говоря, есть одна, но сейчас она на отеле. Ну и с десяток телок сохранилось каким-то чудом. А в деревне даже козы нет, что уж тут говорить о коровах. Пытался с Козинцовым договориться, но тот не хочет ни о чем и слышать.

— А какое отношение к этому имеет Козинцов?

— Часто в стадах, которые перегоняют по этапу из Германии, есть дойные коровы. Разумеется, несколько литров молока на деревню он дает, но ни о какой корове он даже не хочет и слышать.

— Знаешь что, Сильницкий, пригласи-ка сегодня своего Козинцова на ужин. Мне кажется, что надо с ним поближе познакомиться. Как ты думаешь, Людвик, стоит?

— Думаю, товарищ майор, что в этом есть резон.

— Если у тебя есть, что на стол поставить, приглашай гостей, поручик.

Майор Таманский любил и умел петь. Особенно после нескольких рюмок, да когда компания за столом собиралась достойная. На ужине, который устроил командир четвертой роты, было немного спирту, да и компания подобралась подходящая. Впрочем, много ли надо, чтобы фронтовики, собравшиеся спустя несколько недель после войны, быстро нашли общий язык. Им было о чем поговорить, о чем повспоминать, о чем взгрустнуть. Поляки были на своей земле, у себя дома. А майор Таманский, капитан Козинцов и его заместитель — старший лейтенант Лисовский — далеко от своей родины. И поэтому, когда майор Таманский затянул свою любимую старую военную песню:

Черный ворон, черный ворон,

Ты не вейся надо мной,

Ты добычи не добьешься —

Я солдат еще живой! —

капитан Козинцов украдкой вытирал на удивление часто запотевавшие очки и подпевал:

Остра шашка была свашкой,

Штык булатный был дружкой…

Когда на следующий день рано утром они отправились в обратный путь в Зеленое, уже сидевший в машине Таманский подозвал подпоручика Сильницкого:

— Послушайте, подпоручик, чуть было не забыл сказать вам об одной важной вещи. Сегодня же явитесь к капитану Козинцову, передадите ему привет от меня и замените своих телок на дойных коров…

10

Воскресенье. Сташек с раннего детства любил седьмой день недели. Ведь это был всегда необычный день. И не только потому, что взрослые не занимались своими повседневными делами и были какими-то иными, радостными: позже вставали, старательней умывались, празднично наряжались, вкусно ели, шли в костел, ходили друг к другу в гости, говорили о том, о сем. На фронте тоже случались передышки, когда солдату казалось, что наступило воскресенье. Стало быть, бывало, что он пришивал белый и чистый подворотничок к пропитанному потом и пылью мундиру, чистил неизвестно откуда взявшейся ваксой сапоги, брился, стригся, приглаживал волосы ладонью, поправлял ремень, закуривал спокойно самокрутку, говорил с товарищем о былой жизни, мечтал, как-то будет после войны, садился где-нибудь в уголок, писал письмо, выпивал рюмку, шутил, как обычно, над самим собой, над людьми и всем белым светом, слушал гармошку, вместе с другими подтягивал грустную и сердечную песню. А когда над головой выли пикирующие бомбардировщики, кругом рвались мины и свистели снаряды, когда пыль, земля, дым, пот, а часто и кровь застилали глаза солдату, когда ты вскакивал и падал, а этот окоп, блиндаж, дом, куст или мостик казался неприступным, когда рядом с тобой — как рыба, выброшенная из воды, — бился в предсмертных судорогах твой друг, с которым мгновение назад затягивался по очереди остатком самокрутки, когда скорбь по нему и жалость к самому себе, когда липкий страх не позволял подняться, оторвать голову от земли, когда по команде, в который уж раз, вскакивал и с яростной решимостью пробегал несколько шагов вперед — тогда для солдата не было воскресенья. В то время у него было только одно непреодолимое, необычайно сильное желание: дойти туда, куда надо дойти, взять то, что необходимо взять любой ценой, несмотря ни на что, иначе этот ад никогда не кончится. Солдат не думал тогда ни о воскресенье, ни о смерти, не думал ни о чем: он воевал…

Было воскресенье. Весеннее, солнечное. Через открытое окно вливается утренний, свежий воздух. Слышен монотонный, глухой шум моря. В Зеленом все, что можно было засеять, было засеяно. Осталось только ждать урожая. Со дня на день начнется сенокос. А мины еще не всюду обезврежены, окопы и воронки не засыпаны, разбитая техника с полей не убрана. Но Таманский уже дал согласие, чтобы с этого дня наконец-то были воскресенья. Как всегда, в мирное время. Субботним вечером поручик Талярский провел напоследок инструктаж, обговорил распорядок дня в роте, назначил наряды. И вот отмечают солдаты первое, с незапамятных времен, мирное воскресенье, кто как хочет. Родак решил отоспаться за все дни. Он даже подумывал, может, удастся выбраться на мотоцикле в Грудек, проведать в госпитале Ваню и Клару, но как раз после полудня он заступал на дежурство, просить Талярского освободить его не хотелось, тот все еще дулся на него. Так и бездельничал Родак в то погожее солнечное утро, даже на завтрак Гожеля не сумел его вытащить. Но как долго можно болтаться без дела? Он встал. Сделал пару приседаний, размялся, покрутил плечами, широко зевнул и отворил настежь окно. Море, которое из окна казалось темно-зеленым, набегало пенистыми гребнями на желтый песчаный пляж, шумело и шумело. Как тайга. С тех пор как Сташек увидел первый раз море, он не мог на него наглядеться. Любил бесцельно бродить по пляжу. Или сидеть на дюне и всматриваться в морскую даль. «Пойду поброжу немного у моря. А может, побриться? Все-таки воскресенье!» Сташек провел рукой по щекам и улыбнулся своим мыслям. «А что, собственно, брить-то: три волосинки и те мягкие, как у кролика». Обычно он возмущался, когда товарищи подсмеивались над его еще юношеской растительностью. Отыскал в своих небогатых пожитках трофейную бритву, подсмотренным у отца движением попробовал пальцем острие, наклонился к стоящему на комоде зеркальцу и начал насухо скрести бороду. Больно. Гожеля, у которого была черная и густая, как у разбойника, щетина, не расставался с помазком и мыльницей. Сташек нашел, что нужно для бритья, только не было теплой воды. Взял чайник, вышел в коридор и постучал в дверь к Штейнам. Садовник и его седовласая жена остались жить во дворце. Солдаты уже привыкли к ним, этим незаметным, трудолюбивым, всегда готовым прийти на помощь людям. Родак и Гожеля, жившие по-соседству с ними, с их маленькой кухонькой и комнаткой, часто пользовались услугами и помощью Штейнов, особенно аккуратной и хозяйственной фрау Штейн, которая всегда была готова помочь им — то даст чайник с кипятком для заварки чая, то утюг или таз, прибирала их комнату, даже стирала им рубашки и штопала мундиры. Только трудно было понимать друг друга, ибо ни Гожеля, ни Родак не знали немецкого. И только когда приходил Браун, они могли обо всем договориться.