Пора по домам, ребята — страница 37 из 42

— Спасибо, не курю.

— Ну и счастливчик же вы, старший сержант. В отпуск?

— Да, на несколько дней.

— А где служите?

— Что ты спрашиваешь, дурень. Пан сержант все равно тебе не ответит: военная тайна, — вмешался другой с широким бабьим лицом и писклявым голосом.

— Спрашиваю из любопытства, просто так.

— Служу на западе.

— Неспокойно там? Говорят, немцы опять туда вернутся.

— Не вернутся, будьте спокойны.

— Вы так уверены, старший сержант? А если Запад двинется, тогда…

— Да не морочь ты голову политикой, человек в отпуск едет. — Возница прервал на полуслове кучерявого и спросил: — Извините за любопытство, вы — здешний? Едете в Калиновую, я там почти всех знаю, а вот вас что-то не могу припомнить.

— Ничего удивительного, я уехал отсюда пацаном. Еду к дедушке, к Леону Скочилясу. Вы его знаете?

— Кто же Скочиляса не знает! Сейчас, сейчас, а вы, случайно, не Родак? Сын Бронека Родака? Его семья до войны переехала в Залещики.

— Да, это я.

— Как летит время. Помню тебя… вас помню еще ребенком. Я Зволень, живу возле монастыря. Не помнишь меня, Сташек?

— То-то мне показалось, что я откуда-то вас знаю.

— Знаешь, наверняка знаешь. Я ведь приходил в ваш дом, мы были приятелями с твоим отцом. Хороший был человек. И смотри же, какое несчастье на вас обрушилось: сначала мать в Сибири навечно осталась, а потом отец погиб под Монте Кассино…

— Погиб? Как погиб? Откуда вы взяли?

— Значит, ты еще ничего не знаешь? Ну да, откуда же. С неделю, самое большее две недели назад, вернулся Адам Гробельный, тот — из Дзялов. Тоже служил у Андерса, а потом попал в плен к немцам. Вместе с твоим отцом был под Монте Кассино. Он-то и привез это известие в Калиновую. Рассказывал, что на его руках твой, блаженной памяти, отец и умер…

Сташек спрыгнул с подводы и пошел прямиком в сторону от большака, куда глаза глядят. Ничего не видел и не слышал. Продирался сквозь мокрое от росы хлебное поле, спотыкался о межи, увязал в картофельных грядках, карабкался на склон оврага, цеплялся за кусты боярышника, терновника, натыкался на деревья. В ушах шумело как у пьяного, а в голове кружили мысли о двух самых дорогих и близких ему людях: матери и отце. Он не видел ничего, только их лица стояли перед ним, слышались их голоса… Мама ставит на стол миску с борщом. Отец идет за плугом: «Но, Сивка, но». Мама поправляет Сташеку ранец на спине, целует в лоб. «Будь осторожен, сынок, когда переходишь через кладку, смотри не упади в воду». Отец: «Помни, сынок, что ты поляк». Уходил, ссутулившись, в залатанных штанах, сжимая под мышкой узелок. «Не доживу, сынок, не увижу больше нашу Калиновую». Бледные, высохшие от болезни материнские руки с трудом держат жестяную кружку с горьким, кровавого цвета отваром из стеблей малины. «Топор, сынок, надо держать вот так. Упрись покрепче ногами и только тогда руби. И смотри на крону дерева, чтобы вовремя заметить, когда оно начнет валиться». Снег по пояс, пилят с отцом толстенную сосну. «Пригласил бы к нам как-нибудь свою Наталку, не будь таким дикарем», — смеется мама. Возвращаются с поля, присели отдохнуть у часовенки. Мама описывает рукой широкий круг. «Ты только глянь, сынок, как красива наша Калиновая. Цветут сады. Течет Струг. А вон, из Тычина, машина едет. Видишь, какой хвост пыли тянется за ней?» Полная хата солдат, беженцев из Варшавы, Силезии, Лодзи. Советуют отцу погрузить на подводу все, что только сможет, увезти, забрать семью и бежать в Румынию. «Здесь мой дом, моя земля. Да разве может человек убежать от своей судьбы?» Ярмарка в Бореке. Пестрые ларьки. Мама покупает Сташеку мороженое, деревянный пугач с привязанной на шнурке пробкой и большой, длинный, завернутый в зеленую папиросную бумагу пряник. И розовое печенье на веревочке, которое можно повесить на шею. «Только не ешь его, сынок, а то весь измажешься краской и животик будет болеть». Отец стоит перед музыкантами во время сельского праздника, поднимает вверх руки и поет: «Ой, одна ты, ой, одна ты у меня, и танцуешь лучше всех ты у меня». Потом хватает маму, и они пляшут, пляшут, пляшут.

Светает. Багряная полоса неба над монастырем медленно светлеет. Из-за холмов выглядывает солнце. Над Стругом стелется густой туман. Поют петухи. Мычат коровы, ждут, когда подоят. Скрипят ворота конюшен. Над покрытыми соломой крышами с трудом пробивается в небо первый дымок. В монастырском лесу начинают свой утренний галдеж птицы. Калиновая просыпается. Сташек сидит на том же холме, у той самой часовенки, где когда-то, еще мальцом, отдыхал с матерью. «Гляди, сыночек, как красива наша Калиновая».

Ему кажется, что он видит сон. Но это действительность. Короткая июньская ночь пролетела мгновенно. Он поднимается со ступенек часовенки. Срывает пучок росистой травы и начинает чистить ботинки, старается привести их в более или менее приличный вид. «Как имя вчерашнего возницы? Зволень? Да, Зволень. А того, который был вместе с отцом под Монте Кассино? Я должен обязательно увидеться с ним, чтобы он мне все рассказал. Гробельный, живет в Дзялах». Дедушкина хата уже недалеко, но Сташек не видит ее, потому что туман над Стругом расползается все шире, клубится как пар над корытом. Родак спускается по меже вниз. Под ногами искрится на солнце крупная, как жемчужины, роса. Туман поднимается вверх, и роса высыхает. Это к хорошей погоде.

Соломенная крыша. Погреб, выдолбленный в каменном откосе над ручейком, где в самый жаркий летний день всегда холодная как лед простокваша. Овин, в котором он так любил спать с отцом на свежем, душистом сене. Конюшня. Он огибает ее. Лужайка перед домом. На изгороди висит глиняный горшок. На лужайке — пестрая корова позвякивает цепью. Глухой стук топора. Дед вбивает колышек, чтобы привязать буренку. Сон это или явь? Дом. Погреб. Конюшня. Овин. Изгородь. Буренка. Дед. Все выглядит так, как Сташек запомнил в детстве и вспоминал долгие годы с непередаваемой тоской.

— Дедушка!

Старик застыл с занесенным топором. Медленно поворачивается в ту сторону, откуда, как ему показалось, услышал голос.

— Дедушка! Дедушка!

Сташек бежал длинными прыжками, перескочил через изгородь и очутился в объятиях старика.

— Сташек, внучек!..

Дедушка был в доме один. Сели завтракать. Творог, масло, яичница. Сташек открыл консервы. Дедушка вытащил из буфета бутылку самогона.

— Полагается выпить по одной со свиданьицем, — сказал он, как бы оправдываясь перед внуком. — Ну и мужичище из тебя вырос!

Опрокинул большую стопку из толстого граненого стекла. Крякнул, вытер усы и налил туда же Сташеку.

— Твое здоровье, дедушка! — Сташек выпил, поперхнулся, закашлялся. — Ну и крепка!

— Это самогон. Сразу видно, что непьющий ты. Это хорошо. — Заткнул бутылку свернутой из газеты пробкой. — А я здесь, как видишь, один-одинешенек горе мыкаю. Стефан, с тех пор как его немцы забрали в концлагерь, а случилось это под Рождество в сорок втором году, не дает о себе знать. Боюсь, как бы он там случайно…

— Не думай так, дедушка. Война только что закончилась, люди еще только возвращаются.

— Дай бог, чтобы так было, как ты говоришь. А Изидор, с тех пор как влез в политику, совсем не бывает дома. По правде говоря, за ним уже несколько раз приезжали из Жешова.

— Чего хотели?

— Говорили, что он прячет оружие и связался с лесными братьями.

— Дедушка, а скажи мне, только честно: чего хотят эти лесные? Чего не хватает дяде Изидору? Ведь Польша-то уже есть. Так что им еще нужно?

— А я знаю? Говорю ему: «Ты лучше хозяйством займись, ведь это твое крестьянское дело, а в политику не лезь». А он мне в ответ: «Ты хочешь, чтобы коммунисты костелы позакрывали, а тебя в колхоз загнали?» Ну и сказывает, что коммунисты не удержатся долго у власти, вот-вот Запад выступит и погонит русских. Новая война, говорит, скоро начнется.

— Что они там с ума посходили с этой войной? Им все еще мало? Как и с этими костелами. Вот мы даже сами там, в Поморье, ксендзу провели в костел электричество. А знаешь, кто отдал такой приказ? Наш командир батальона, русский, майор Таманский. А разве у вас здесь закрыли хоть один костел?

— Э, где там, у ксендзов как брюхо росло, так и растет. До сих пор эти юродивые им кур носят. А колхозы? Ты ведь, Сташек, был в России и знаешь, как там?

— Знаю, дедушка. Никто там из одной миски не ест, общих жен тоже не имеют. А если кто хочет работать, не ленится, тот и живет по-человечески. Но это Россия, а здесь, у нас, Польша. Если бы государство собиралось создавать колхозы, зачем бы оно тогда раздавало помещичьи земли крестьянам?

— Так-то оно так. У нас тоже провели земельную-реформу в Саркачках. Но люди поначалу взяли землю, а потом некоторые из них перепугались и сдали ее обратно. Боятся.

— Чего?

— А вдруг вернется довоенная власть? Лесные тоже против реформы. В Бороке двух крестьян убили.

— За что?

— Люди сказывают — за то, что взяли помещичью землю, с коммунистами якшались. Ведь у нас тоже их здесь, в Калиновой, немало. К примеру, Юзеф Скочиляс, не наша родня, только фамилия такая же, — хороший мужик, ничего сказать не могу. Так эти лесные уже несколько раз за ним приходили, только везло ему, потому что не заставали дома. А теперь он уже даже дома не ночует, прячется по ночам, где только может. А по правде говоря, и нам не помешал бы кусок земли из Саркачек, почва-то там плодородная, как раз под свеклу. Ну и близко, прямо через Струг…

После обеда собрался Сташек в Дзялы к Гробельному. Судьба отца не давала ему покоя. Да еще этот дядя Изидор. Ничто не радовало его. Не так он представлял свое возвращение в родную деревню. Сташек шел проселком по полю, сторонился людей. Ему ни с кем не хотелось встречаться. В деревне уже знали, что к старому Скочилясу приехал в отпуск внук, здесь никогда ничего не утаишь, да тем более когда в деревню приезжает чужой, да еще — издалека. Но все-таки не удавалось совсем избежать встреч, особенно с соседями. То пройдешь через чей-то двор, то через чей-то сад, либо под чьими-то окнами. Сташек ходил в форме, с автоматом, иначе было нельзя. Может быть поэтому, люди, едва увидев его, исчезали за дверями, сворачивали за угол, выглядывали из-за занавесок. Калиновая жила не только желанием все узнать, но и страхом. Горько было от этого у Сташека на душе. Те же холмы и овраги, перелески и тропинки, старые вербы, одинокие груши и деревянные кресты на перекрестках дорог, тот же белокаменный монастырь и тот же Струг. И ведь люди-то те же, только многих из них унесла война. И оказывается — это уже не край его счастливого детства, где он бегал босиком, с вечно ободранными коленками, с краюхой хлеба, смоченной молоком и посыпанной сахаром, с сопливым носом, плескался в Струге, таскал мак с грядок и яблоки из соседних садов…