Пора услад — страница 10 из 15

— Что же мне делать? — растерянно прошептал я.

— Возвращайтесь домой, — велел Ч. — На запирайте входную дверь, спокойно ложитесь в свою постель и ждите. Я подготовлю ее. А ваше дело — только ждать. И ни-ни, не прекословьте! — почти умоляюще воскликнул он и, развернув меня, легонько подтолкнул в спину. — Домой!

Невероятная ночная встреча, которой я уже никак не чаял, повлияла на меня так, что я в самом деле беспрекословно подчинился Ч. и отправился в свою берлогу.

По пути домой свежий воздух несколько привел меня в чувство, и меня вновь охватила отвратительная подозрительность: не провел ли он в конце концов меня, уведя разом и деньги, и Гретхен… Тем не менее я сделал все, как он велел.

При свете ночника я лежал в постели и, чтобы не терзать себя подозрениями, принялся размышлять об абсолютной картине, и чем больше думал о ней, тем любопытнее казалась мне идея Ч., которую первоначально я не воспринял и даже испытал укол разочарования. Теперь я вообразил ее себе и как бы взглянул на нее его глазами.

Абсолютная картина художника Ч. — это сверх-форма, сверх-изображение, сверх-содержание. Это магический отражатель, заглянув в который вы увидите отражение собственной души и всего мира, содержащегося в ней. Любое произведение искусства трогает вас лишь настолько, насколько позволяет вам заглянуть в себя, и если оно в любом случае затрагивает лишь часть вашей души, то абсолютная картина способна вместить вас без остатка… Ее невозможно репродуцировать, потому что любая репродукция мгновенно превращается в оригинал, и это тоже как бы признак абсолютности, и в этой связи непонятно, почему Ч. так стремится найти ее. Впрочем, могу ли я понять до конца абсолютную картину и ее создателя!..

Я услыхал легкие торопливые шаги. Дверь отворилась, и вошла моя Гретхен. На тумбочку у постели я поставил букет отличных цветов, и, войдя, она первым делом подбежала и взяла их в охапку. Она при этом тихонько рассмеялась и, тряхнув белокурыми голосами, сказала «Привет!», и я с удивлением обнаружил, что в ней нет ничего нечистого, порочного, словно какая-то неведомая волна смыла с нее знаковый мне уличный, панельный налет, но зато замечательно просветлила весь ее облик, сделав для меня понятным то, что так притягивало в ней. И я понял, что только я сам мог нанести на нее нечистое и порочное.

Она приблизилась, и в ней, как в абсолютной картине, отразилась вся моя душа. В ее присутствии моя берлога на глазах преображалась в наш светлый и общий дом, и теперь я уже безошибочно видел, что обретаю истинное успокоение и счастье…

Проходят дни, бог знает, сколько их миновало, но мы очень часто вспоминаем абсолютную картину, любуемся ею в своем воображении… Кому-то, наверное, кажется, что она не для понимания простых смертных — холодный авангард, — для избранных, может быть, даже для богоравных… Однако можно ли, положа руку на сердце, вообразить себе произведение более человеческое, более мягкое, осмысленное, открытое, ненавязчивое, глубокое и доступное, чем картина художника Ч.? Нет в ней нисколько ни зауми, ни высокомерия, ни насилия над вашей волей, ни какого бы то ни было нравоучения или тенденции… Но в то же время в ней есть все.

И если художник Ч. еще не покоится в могиле с номером на табличке вместо имени, то искать его следует, по всей вероятности, в каком-нибудь заштатном спецучреждении по призрению за одинокими беспомощными сынами человеческими, тихо и растительно доживающими свой век в тотальном старческом слабоумии. А разыскать его действительно следовало бы, хотя бы даже ради одной последней блестящей искры, которая, может быть, сохранилась под стывшим пеплом его истлевшего разума и еще способна долететь до нас; или по крайней мере для того, чтобы в краткий миг последнего просветления сказать ему, что он сам всегда о себе знал, но чего, может быть, никогда не слышал от других, сказать ему то, чего он заслуживает и что хотя бы на миг согреет его сердце, — просто сказать ему, что он гений.

ЛЮБОВЬ К БЫСТРОЙ ЕЗДЕ

Будучи очень русским, я, разумеется, не мог не любить быстрой езды. Более того, как-то ближе к осени, в дождь, когда мы сидели в небольшом заведении за многоугольным древним мраморным столиком, окантованным бронзовым обручем, только что скушав запеченную в электрическом шкафу сочную курицу, вероятно, американскую, я вдруг припомнил о своей давно забытой детской мечте — иметь мотоцикл.

А между тем окна облюбованного нами заведения глядели прямо на площадь, где странная толпа облепила подножие Железного Феликса, ажитированно галдела, пачкала краской тумбу постамента, а через некоторое время подрулил мощный иностранный автокран и, накинув на железную шею петлю стального троса, превратился в заурядную виселицу. Толпа победно засвистела и заулюлюкала, а Железный Феликс закачался в воздухе, не вынимая рук из карманов своей революционной шинели, и, самоуглубленный, как монах и неукротимый, как гладиатор, лишь щурился из-под козырька на низвергавшую его издерганную публику, как бы интересуясь: «А судьи кто?» — неужто именно это необходимо им для счастья?..

Вообще-то я твердо поставил себе за правило ни во что такое не вникать, чтобы не расстраивать нервы, хотя, безусловно, быть того не могло, чтобы эти люди с детства, как я о мотоцикле, мечтали об этом и вот теперь спустя годы воплощают свою мечту в жизнь! Ведь была же, конечно, у каждого настоящая детская мечта, осуществление которой, возможно, позволило бы взглянуть на себя и на мир как-то иначе и в конечном счете не позволило бы чувствовать себя такими уж безнадежными лишенцами… Так почему же, спрашивается, становясь взрослыми, когда появляются возможности достичь того, что когда-то казалось истинным счастьем и чудом, никто не только не пытается сделать это просто ради пробы, ради интереса или хотя бы от ностальгии по детству? Никому и в голову это не приходит, даже не вспоминают ни о чем подобном. Зато при первой возможности охотно лезут душить чугунного идола с криками «свобода» и «демократия», например, или наподобие этого, чтобы потом разойтись по домам и, поостыв, потерянно коситься друг на друга: «Чего это мы в самом деле?..» А вроде бы и не были замешаны ни в каком паскудстве…

Впрочем, бог с ним, с этим со всем, нужно во что бы то ни стало выкинуть это из головы и заняться обдумыванием идеи о мотоцикле.

— Что ты об этом думаешь, почему бы не заиметь его теперь? — спросил я у своей единственной подруги, почти жены.

— Ты странный сегодня, — мягко улыбнулась она, ловко вытирая пальчики бумажной салфеткой.

— Нет, ты вдумайся, — все-таки попросил я. — Отличная идея.

— Не собираешься же ты впасть в детство, Мики? — ласково, но довольно нетерпеливо поинтересовалась она. — В такое время, когда неизвестно, что с нами случится завтра, как жить дальше…

Я, однако, догадывался, почему в ее тоне сквозит нетерпение. Просто она устала сегодня, и пора было, как обычно, прояснить, проведем ли мы эту ночь вместе или порознь. Она устала — ведь мы пробирались на встречу друг с другом не без труда: через дурацкие баррикады, а также через скопления граждан и боевой техники на фоне стен и заборов, разрисованных лозунгами… Вот от чего уж точно можно было свихнуться, если бы не наплевать на это.

— Я устала, — подтвердила она.

— Пока ты покуришь и выпьешь кофе, я просмотрю газеты, — рассеянно предложил я.

Я достал и, свернув в толстую трубку, похлопал по колену газетами, скопившимися в моем кейсе за неделю. Моя подруга закурила. Смутно, смутно было у меня на душе.

Железного Феликса уже сковырнули, выбили, словно зуб в потасовке, и раскорчеванная площадь мгновенно переменилась к худшему: окрестные капитальные строения как бы отступили и осели, а брюхатенький лубянский холмик с оголенным постаментом вместо пупа, к которому вдобавок прицепили флаг, как говаривал диссидентствующий Салтыков — «пошлую пестрядь российской трехцветки», — как бы округлился и нездорово вспучился, напитавшись соками забродившей демократии.

Просматривая деловые газеты, я механически поглядывал на происходящее за окном, как на кинофильм, далекий от истинной реальности, который, несмотря на проскакивавшие в нем любопытные и даже парадоксальные кадры, ничуть не мешал неторопливо размышлять о своем, о сокровенном. В конце концов я ведь давно уже решил ничего не брать в голову, собственные нервы-то дороже.

Итак, моя детская мечта: мотоцикл. Вот что нужно уяснить.

Я бы мог на нем гонять по дорожкам и тропинкам, вверх и вниз по холмам, словно бы сам по себе, словно бы он, мотоцикл, часть меня самого, эдаким ревущим мототавром, и увеличение скорости, наращивание энергии движения происходило бы как будто по моему внутреннему усилию и порыву, по мере увеличения чувства восторга и воодушевления, сходными с теми, что возникают в свободном полете сквозь сновидение.

Тогда, в детстве, моей мечте не суждено было исполниться. Тихие и нежные мои родители восприняли мотоциклетную идею как фатально самоубийственную и приходили в ужас от одной мысли, что я могу оседлать мотоцикл и устремиться навстречу своей погибели. Теперь, когда я стал взрослым, а родители безнадежно ушли в себя, я обнаружил, что детская мечта представляется даже еще более заманчивой и романтичной. Я спрашивал себя совершенно беспристрастно: «Тебе что, действительно этого хочется?» И отвечал горячо: «Очень, очень хочется!» Довольно скоро, вероятно, я и моя единственная подруга поженимся, и это тоже, должно быть, будет хорошо: семья, детишки и так далее, если завтра с нами со всеми действительно не приключится чего-нибудь исключительно кошмарного (Боже, я опять об этом!), — словом, будет, пожалуй, не до мечтаний… если бы я продолжил разговор о сокровенном со своей подругой, почти женой, то скорее всего услышал бы от нее что-нибудь вроде того: «Глупенький, маленький Мики! Ты объелся курятиной, опьянел от еды, как какая-нибудь Каштанка. Ну подумай, далеко ли ты сейчас укатишь на своем мотоцикле? Угодишь под танк, подорвешься на мине, или тебя подстрелят щетинистые бойцы какого-нибудь свирепого отряда самообороны. Посмотри на себя, ты же не рокер малолетний, чтобы затянуть себя в проклепанную кожу, обвешаться цепями и