Порченая — страница 28 из 41

Фома трусил, погрузившись в глубокое раздумье, низко опустив голову и сгорбив спину, ставшую похожей на мешок с зерном, и вдруг порыв ветра, освеживший его лицо, донес до него дребезжанье человеческого голоса, который заставил его настороженно встрепенуться. Он огляделся вокруг, но и вблизи и вдали увидел лишь пыльную, стелющуюся перед глазами пустошь. Несмотря на трезвое здравомыслие Ле Ардуэя, бесплотный голос, звучащий посреди пустыни, которую народное воображение населило всевозможными демонами и призраками, подействовал на Фому, приготовив к неслыханному зрелищу. Он продвигался вперед, голос звучал все громче, словно тропинка, по которой резво трусила лошадь, сторожко прядая ушами, будто щекоча ими и раздражая напряженные нервы всадника, вела прямо к нему.

Ослепительная алость заката мало-помалу превращалась в тяжелый едкий пурпур, и чем больше насыщалась она темной синевой, тем отчетливее раздавался голос, словно бы исходя из темной земли, как с наступлением ночи выходят из болот блуждающие огни. Впрочем, звуки этого голоса были скорее грустны, чем грозны. Ле Ардуэй сотни раз слышал эту песню, столь любимую пряхами. Он различил даже слова протяжной жалобы бредущих странников:

Нас было больше пятисот —

И все одна семья,

Я был удачливее всех

И стал за главаря.

Трухлявый пень — мой царский трон

Под кроною густой.

Я — царь, и нищего клюка

Державный скипетр мой.

Туре-люре-ля,

Тра-ля-ля-ля-ля.

По всем дорогам я хожу,

Их пыль знакома мне.

Один даст хлеб,

Другой даст сыр —

Достаточно вполне.

И так брожу не первый год

Я из села в село,

И если сальца кто-то даст,

Считай, что повезло.

Туре-люре-ля,

Тра-ля-ля-ля-ля.

Мне не грозит в перинах преть

И заболеть потом.

Я растянуться не боюсь

В канаве под кустом.

Я под открытым небом сплю

С котомкою своей.

Когда в ней хлебушка кусок,

То жить мне веселей!..

Туре-люре-ля,

Тра-ля-ля-ля-ля[29].

Последний звук смолк, а Фома оказался как раз перед одной из тех складок, какие, если читатель помнит, я заметил, еще когда мы путешествовали со стариной Тэнбуи, — за подобием пригорка притаились, словно за волной лодка, три подозрительных существа, — они распластались на земле, будто пресмыкающиеся. Несмотря на жалостливую песню, которую тянул один из них, несмотря на жалкую одежду — домотканые рубахи из конопли, сабо без ремешков, набитые сеном, широкополые шляпы, пожелтелые от дождей, котомки и суковатые палки с железными наконечниками, с какими из века в век ходят в здешних местах нищие, незнакомцы не были побирушками, они были пастухами. Потому и висели у них на руках огромными браслетами золотые, блестящие, прочно сплетенные веревки из соломы, которыми они привязывают за ногу свинью-гулену или обкручивают рога быка, чтобы тащить за собой, солома же для плетения веревок торчала у них из котомок, была навернута вокруг талии поверх поясов.

Да, это были пастухи-бродяги, люди вечного безделья — неподвижные, со светлыми, будто кора ивы, волосами, с сонным, затуманенным и тяжелым взглядом. Они услышали поначалу издалека, а потом все ближе и ближе топот лошадиных копыт: не видя их, к ним приближался рысцой Ле Ардуэй. Один из пастухов, опершись на палку, привстал, и кобыла Фомы резко шарахнулась в сторону, перепуганная внезапным появлением.

— Змеюки поганые! — заорал Фома, узнав бродяг, которых выгнал из Кло. — Разлеглись поперек дороги, как пьяные свиньи, а лошади честных людей пугаются и шарахаются! Мразь! Гнусное отродье! Когда же очистится от вас наша земля?!

Тот, который только что приподнялся, опершись на свой воткнутый в землю посох, уже присел в пыли на корточки и уставился на Ардуэя пристальным немигающим взглядом, как смотрела бы жаба. С этим пастухом разговаривала и Жанна у ворот Старой усадьбы. Странная у него была кличка — Поводырь, а настоящего его имени никто в округе не знал. Может, и не было у него настоящего имени.

— Почему нам здесь не лежать? — спокойно отозвался пастух. — Земля-то, она для всех, она общая, — с горделивой уверенностью дикаря прибавил он, создав, ни на секунду не задумавшись, угрожающий лозунг современного коммунизма.

Сидя на корточках в подбитых железом сабо рядом с воткнутым в землю посохом, похожим на копье, — копье раздела, у подножия которого в один прекрасный день человеческий род лишится собственности, — Поводырь, без сомнения, привлек бы взгляд любопытного наблюдателя или художника. Справа и слева от него лежали на животах, уперевшись локтями в землю, два его товарища — неведомые животные, выползшие из норы, геральдические звери-двойняшки или, скорее, из-за своей неподвижности, сфинксы в пустыне. Лежали и смотрели узкой полоской глаз из-под белесых ресниц на фермера и на его лошадь. Ле Ардуэй же видел в них лишь трех ленивых, нахальных вымогателей и попрошаек, которых он, вознесенный на высоту своей лошади, от души презирал, гордясь своей силой. Поджарый, крепкий, он мешок зерна снимал с воза играючи, будто женушку в пышных юбках. Что ему три лентяя, три альбиноса, похожих на белотелых моллюсков?! Хотя… Какое-то воздействие… А, собственно говоря, чего? Закатного часа? Худой славы пустоши? Или, может быть, суеверий, что сопутствовали пастухам-бродягам, приходившим неизвестно откуда, исчезавшим неизвестно куда, как неизвестно, откуда брался ветер и куда девалась старая луна… В общем, Ле Ардуэй, хоть и сидел в удобном, украшенном медными бляшками седле, все же чувствовал себя менее уютно, чем возле большого камина в Кло с кружкой своего знаменитого сидра в руках. Для всех котантенцев, и для хозяина Фомы тоже, неподвижные альбиносы, распластавшиеся на земле в косых лучах заходящего солнца, окрасившего их пурпуром, обладали чем-то завораживающим.

— А ну, — продолжал хозяин Кло, сам желая напугать пастухов и не поддаться леденящей жути, которая все-таки его коснулась, — встать немедленно, нищеброды! Шагом марш отсюда, мороженые змеи! Освободите дорогу, или…

Он не договорил, но щелкнул кнутом и даже задел его концом плечо ближайшего пастуха.

— Воли рукам не давайте, — произнес пастух, и в глазах у него мелькнуло что-то вроде фосфоресцирующей молнии. — Здесь повсюду дорога, хозяин Ле Ардуэй. Осадите кобылу, иначе не миновать несчастья.

Однако Ле Ардуэй направил лошадь прямо на них, пастух тогда поднес к лошадиной морде окованный посох, кобыла всхрапнула и попятилась.

Ле Ардуэй побледнел от гнева и снова занес кнут, ругаясь на чем свет стоит.

— Я не боюсь вашего гнева, хозяин Ле Ардуэй, — сказал пастух спокойно, с затаенной свирепой радостью. — Захочу, так мигом собью с вас спесь. Что мне стоит разбить вам сердце, как разбил я его вашей жене, которая была чересчур горда.

— Моей жене? — смятенно переспросил Ле Ардуэй и опустил кнут.

— Да, вашей жене, вашей половине, надменной, гордой и все такое прочее… Теперь ее гордость растоптана, как… — пастух ударил окованным концом посоха по комку земли, и тот рассыпался в пыль. — Спросите, знаком ли ей пастух из Старой усадьбы, и послушайте, что она вам скажет.

— Сукин сын! Брехун! — заорал Фома. — Какое может быть знакомство между моей женой и вшивым караульщиком шелудивых свиней?!

Пастух открыл котомку, что висела у него на груди, порылся, и, когда вытащил из нее грязную руку, в ней что-то блеснуло.

— Узнаете? — спросил он.

Света хватило, чтобы Ле Ардуэй разглядел золотую заколку с эмалью, которую он привез жене из Гибрэ и которой она обычно закалывала чепец на затылке.

— Где ты ее украл? — взревел Фома, соскакивая с лошади. Выражение лица у него было такое, словно чертом вцепилась в него знакомая уже мысль и тащит его в ад.

— Украл? — переспросил Поводырь, и губы его опять искривились в недоброй усмешке. — Уж вы-то, ребятки, знаете, где я ее украл, вы-то, конечно, знаете, — обратился он к своим товарищам, и они рассмеялись вслед за ним тем же недобрым гортанным смехом. — Хозяйка Ле Ардуэй сама отдала ее мне на краю пустоши возле пригорка, который называют Кротовой кучей, и долго-долго упрашивала, чтобы я ее взял. Да, у нее не осталось больше ни капли гордости, гордость ее испарилась, и твоя хозяйка плакала, стонала и жаловалась, как голодная нищенка у ворот фермы. Она и в самом деле оголодала, вот только хлебушка, которого ей надобно, пастухи, несмотря на все свои умения, не могли ей дать.

И он вновь гортанно рассмеялся.

Фома Ле Ардуэй понял, что хотел сказать пастух, даже слишком хорошо понял. Ему нанесли смертельное оскорбление, но он предпочел сделать вид, что ничего не заметил, и по его искаженному страданием лицу потек холодный пот.

Все, что болтали о его жене, доходило и до него, но болтовня не шла дальше туманных, невнятных намеков, а реальность оказалась куда конкретнее и грубее, раз даже жалкие пастухи осмеливались о ней говорить.

Чаемым хлебом для Жанны Мадлены стал гнусный монах, но кто и когда мог бы в это поверить? Кто мог поверить, что она, всегда такая трезвая, разумная, здравомыслящая, связалась с прощелыгами пастухами… Решилась просить их о помощи!.. Что могло быть страшнее и унизительнее! Нож вошел Ле Ардуэю в сердце по самую рукоятку, и он был не в силах его вытащить.

— Врешь, сукин сын! — повторил Фома, сжимая обмотанную кожей рукоять кнута. — И нечем тебе подтвердить свои подлые враки!

— Есть, — ответил Поводырь, и в его зеленоватых глазах замерцал тусклый огонек, как мерцал бы впотьмах сквозь немытые стекла. — Но чем вы заплатите мне, господин Ле Ардуэй, если я докажу, что слова мои истинная правда?

— Всем, чем пожелаешь, — отвечал крестьянин, поддавшись соблазну, который неминуемо губит тех, кто ему поддается, — соблазну узнать свою судьбу.

— Согласен, — ответил пастух. — Слезьте с лошади и подождите секунду.