авлял фразы, наслаждаясь их звучностью. У него было необыкновенно живое чувство языка. Страстно любя Бальзака, он с большим трудом прощал ему стилистические погрешности, но зато изысканность изложения примиряла его с идеями, на которые он яростно бы ополчился, будь они высказаны дурным языком. Воображение всегда брало в нем верх над наблюдательностью. Барбе любил подлинные истории, но пересказывал их на свой лад, усложняя и укрупняя. Когда он начинал приглядываться к жизни более внимательно, то различал видимое лишь ему одному, — иными словами, уверенный, что наблюдает, он предавался игре воображения. Действительность была для него лишь предлогом, лишь точкой отсчета. Это и есть особенности истинного поэта. Так что вполне возможно, как романист Барбе д’Оревильи ближе к Теофилю Готье, чем к Бальзаку.
Но вместе с тем Барбе и реалист тоже. Реалистом он становится, описывая окрестности Валони, пейзажи и нравы родной Нормандии. Никто точнее и лучше его не описал унылость, а следом радостное сверканье этих столь переменчивых краев: на протяжении одного утра поля могут сиять на солнце ослепительным изумрудом, а через пять минут занавесится туманной пеленой дождя. Но когда Барбе у себя в Нормандии, он так счастлив, что и дождь его не огорчает: «Два дня радовали меня королевской погодой, — пишет он, — а теперь хлынули великолепные дожди, для которых и созданы наши западные края»[8].
В опубликованных письмах, каждое из которых помечено «Валонь» или еще каким-то городком поблизости, Барбе весьма краток, свою любовь к этому уголку земли он бережет для других корреспондентов — своих книг, своих романов, действие которых происходит почти всегда на полуострове Котантен, между Шербуром и Кутансом.
Поэт, описывая только природу Нормандии и нравы только нормандцев, поступал так не без причины. Барбе хотелось расширить романную географию, он хотел доказать, что провинция, и к тому же считающаяся одной из самых отсталых — Нижняя Нормандия, — не менее «романна и романтична», чем Италия или берега Рейна, если у автора есть талант. В те предвоенные времена царил романтизм, и французы тешили себя пренебрежением ко всему французскому, выказывая уважение и любовь только к чужестранному. Барбе д’Оревильи немало потрудился, чтобы исцелить нас от этой болезни. Вот как он описывает Валонь, старинный немой городок, грустный, забытый, утративший всякое значение, своего рода нормандский Брюгге:
«Улица Потри утратила былое великолепие. Оба широких бурных ручья, кипевших чистейшей родниковой водой, в которой когда-то стирали белье, колотя его сперва вальками на береговых окатышах, отвели в другое русло, уничтожив и деревянные мостики, через которые горожане перебирались с берега на берег. Вода бежит теперь тонкой подрагивающей струйкой, на ней та же рябь, она так же несказанно чиста, как в моих воспоминаниях, и, остановившись, я загляделся на сверкающую рябь чистоты. Вглядываюсь я и в воспоминания, что рябят в прозрачной бегущей воде. День теплый, туманный, с проглядывающим сквозь туман бледным солнцем. Вчера и позавчера яростные ливни, сумасшедший ветер. Природа рыдала и стонала, как гибнущая дриада. У себя в комнатке на втором этаже трактира я грелся у огня и время от времени подходил к окну, приподнимал край занавески и смотрел на мостовую, которую хлестали дождевые розги. Напротив гостиница, изящное красивое здание, белое надгробие, спящее, закрыв ставни, как местная нищая знать…»
Прелесть слога Барбе д’Оревильи в его живости, живостью хороши и его романы, легенды Нормандии, в которых и воображение, и наблюдательность только помощники живого чувства. Нет сомнения, Барбе — романист-поэт, и к тому же один из самых необычных в нашей литературе.
По требованию газеты «Шаривари» («Шумиха»)[9] против Барбе был начат судебный процесс из-за «Тех, что от дьявола». Желающему обрисовать состояние современного правосудия стоит запомнить этот факт. В наши времена правосудие уже не произвол, это ясно, оно что-то еще более ничтожное, оно — глупость. Министром в то время был некий господин Тайян, обвинителями выступили Арсен Уссе и Рауль Дюваль, защитниками — Теофиль Сильвестр и Гамбетта. Я полагаю, что был найден компромисс[10], подтверждением чему можно считать пометку, помещенную издателем Лемером в начале седьмого тома «Собрания сочинений» Барбе д’Оревильи: «В силу того, что “Те, что от дьявола” не могут переиздаваться в виде отдельной книги…» С течением времени условие было забыто, и «Те, что от дьявола» в издании Лемера постоянно продавались отдельной книгой. Неизвестно, какая сторона в этой тяжбе была авторитетнее для министра, опытный политик Тайян постарался удовлетворить требования и тех и других: возможно, обоих своих друзей, а возможно, обоих своих врагов. Примечательно, что Гамбетта ходатайствует перед министром-реакционером за писателя-католика. Барбе д’Оревильи он пишет: «Вы из тех, кого не забудут и политики».
Автор «Тех, что от дьявола» продолжает выносить свои суждения о «творениях и творцах»: он превозносит «Происхождение современной Франции» Тэна, обрушивается на «Западню» Золя, издевается над «синими чулками», не признает ни Гёте, ни Дидро. Но в порт он входит благодаря последней повести из «Тех, что от дьявола» под названием «Имени нет», — на этой мощной волне, снявшей с мели его корабль, Барбе снова движется вперед. Вышла повесть в 1882 году. В возрасте семидесяти четырех лет, после пятидесяти лет занятий литературой к Барбе д’Оревильи приходит слава. Прекрасно, когда конец долгой жизни освещается признанием, оно свидетельствует о том, что человек на своем жизненном пути мог и заблуждаться, и гневаться, но никогда не совершил ни низости, ни подлости. Свидетельствует, что ни писатель, ни человек не жертвовали ни мыслями, ни чувствами, чтобы добиться признания. Не только читательская публика оценила Барбе д’Оревильи, ему выражают восхищение и собратья-писатели, причем самых противоположных направлений: братья Гонкуры и Фюстель де Куланж, Каро и Банвиль, Гюисманс и Эрнст Аве. Бурже посвящает ему статьи.
На протяжении последних шести лет жизни Барбе пересматривает свое критическое наследие. Умер он 23 апреля 1889 года, как раз тогда, когда в типографии находилась его поэма «Амаидэ», написанная в 1834 году «под наблюдением Мориса Герена» и издаваемая впервые. Он умер удовлетворенный, но не утратив природного темперамента, и остался индивидуалистом, настаивая на желании одиночества, о чем свидетельствуют его последние слова: «Я не хочу ни одного человека у себя на похоронах».
Перевод осуществлен по изданию:
Barbey d’Aurevilly. L’Ensorcelée. P. 1964.
I
Пустошь Лессе на полуострове Котантен в Нормандии самая обширная. Как ни удивительно, но и в этой французской Фессалии, радующей глаза и душу возделанными полями, зелеными пастбищами и рыбными реками, тоже встречаются бесплодные земли, из-за которых так нищенствует соседняя Бретань, искони прозванная «Песок-да-дрок». Чахлые былинки, островок сухого вереска — вот и все, что увидит в ландах случайный путник, с прискорбием отметив, как несхожи унылая равнина и плодородные, хорошо удобренные поля. Среди тучных пашен сухая земля — оазис бедности в противоположность цветущим оазисам пустыни. Безотрадная нищета ее словно бы оттеняет царящее вокруг изобилие, привнося в него что-то щемящее и тревожное.
Обычно нормандская пустошь невелика. Со всех сторон теснят ее живые изгороди, и всю ее можно окинуть взглядом. Но когда ей не видно конца и края, открывшаяся взору суровая скудость сжимает сердце невольной тоской, а ум погружает в рой странных прихотливых фантазий. Ланды способны заворожить всякого, и разве что морская зыбь завораживает нас сильнее. Первозданность природной стихии — вот что такое пустошь на изборожденном острым плугом лице земли. Однако рачительная цивилизация вскоре справится и с этими остатками былой святыни. Похоже, что наше практичное время задалось горделивой целью искоренить все стихийное и первозданное как на земле, так и в душе человеческой. А наше общество, постаревшая экономка, помнит лишь о насущном, помешано на выгоде и до нелепости уверено в собственной прозорливости. Оно больше не дорожит младенческой первозданностью души и спешит подменить ее опытом, всегда скудным и ограниченным. Разучилось оно отзываться и на поэзию, что так часто прячется под покровом мнимой бесполезности. Укоренившись, подобное умонастроение уничтожит рано или поздно вересковые пустоши ланд, где душа пока еще может примоститься одноногой цаплей и помечтать. Стремление к житейским удобствам, которое почему-то стали называть стремлением к прогрессу и любовью к цивилизации, очень скоро сведет на нет все пустыри, все развалины, а заодно расправится и с бродягами, и с суевериями, изничтожив все то, без чего немыслима моя история. Но с позволения моих здравомыслящих современников, я все-таки ее расскажу.
Так вот, еще несколько лет тому назад знаменитые ланды Лессе оставались нетронутыми, а жители Котантена простодушными. Думаю, что все, кому довелось побывать там, не станут со мною спорить.
Раскинувшееся между Э-дю-Пуи и Кутансом пространство — голое, без единого деревца, домишки или изгороди — сразу наводило на вас тоску, погружая в ощущение безнадежного одиночества, и забыть эту тоску было непросто. Даже следы на сухой пыли, что после дождя становилась вязкой грязью, были в диковинку: так редко проходили там люди, так редко пастухи гнали стадо. Говорили, что тянется пустошь Лессе лье на семь, а то и больше, но так это было или нет — неведомо. Верно было другое: скачи на лошади хоть рысью, хоть галопом, но и за два часа по прямой до конца не доскачешь. А уж пешком да извилистыми тропами… Вдобавок подобное путешествие было, по всеобщему мнению, небезопасным. Поэтому жители побережья и городка Сен-Совёр-де-Виконт, схожего с шотландским замком и своим живописным видом, и памятью о героической обороне Дюгеклена