оклятым, да только страдал так, что его пожалел бы и сам дьявол. Клянусь святым Патерном Авраншским, месса была для страдальца хуже ада, он старался закончить ее, слова молитв вертелись и в голове, и на языке, но ему не давались. При свете факелов было видно, что на черепе и даже на груди у него выступил кровавый пот и струился вместе со слезами по бороздам в костях, таким глубоким, будто текли не пот и не слезы, а серная кислота или свинец, из какого отливают пули. И если я говорю, что он раз двадцать начинал петь злополучную мессу, то не лгу. Аббат изнемог, рот запенился пеной, словно у припадочного, который вот-вот упадет и забьется в судорогах, но он не падал, крепко держался на ногах и молился, все время молился. И все время сбивался. Иногда скелет заламывал над головой руки, а потом протягивал их к дарохранительнице, и были они похожи на клещи. Казалось, просил прощения у разгневанного Господа, а Тот не хотел его слушать.
Я смотрел и не мог оторваться. Позабыл обо всем — о жене, что ждала меня, о позднем часе, стоял, будто приклеенный к двери, пока не рассвело… Только на рассвете несчастный священник вернулся в ризницу, продолжая плакать. Он так и не смог освятить Дары… Двери ризницы сами раскрылись перед ним, медленно повернувшись на петлях, сделанных как будто из промасленной шерсти. И так же, как открылись и закрылись двери ризницы, сами собой погасли факелы. В церкви посветлело. И стало в ней тихо и спокойно, будто и не было ничего. Я ушел разбитый душой и телом… Даже жене ни словом не обмолвился. А рассказал про ночную мессу, когда и другие в приходе стали о ней толковать. Как-то утром ризничий Груар увидел, что святая вода в чашах при входе кипит, дымясь, словно смола. Остыла и успокоилась она не враз, но, похоже, во время службы проклятого пастыря она кипела не переставая».
Вот вам подлинные слова Пьера Клю, — прибавил дядюшка Тэнбуи глухим встревоженным голосом, каким рассказывал о ночной мессе. — Теперь вы знаете, сударь, что называют мессой аббата де ла Круа-Жюгана.
Признаюсь, эпилог — сверхъестественное искупление грехов — показался мне трагичнее самой истории. Что тому причиной: ранний предрассветный час, в который я слушал бесхитростного рассказчика? Или пустошь, ставшая подмостками устрашающей трагедии? А может быть, девять ударов колокола, которые мы все-таки слышали? Они все еще гудели в ушах, окатывая холодом сердце… Или подействовало все, вместе взятое, а больше всего искренняя вера моего спутника, человека здорового и душой и телом, в то, что рассказывает он чистую правду? Честно скажу одно: на короткий миг я перестал быть человеком XIX столетия и поверил во все, чему так искренне верил дядюшка Тэнбуи.
Впоследствии я оправдывал свою доверчивость затаившимися в нас привычками и страхами давних невеселых времен. А тогда я даже прожил несколько месяцев неподалеку от Белой Пустыни и готовился провести ночь, глядя в дыру церковной двери, как Пьер Клю, чтобы увидеть собственными глазами все, что видел он. Но, увы, колокола, призывающего к мессе аббата де ла Круа-Жюгана, мне, видно, не суждено было дождаться — никто не знал, когда и по каким случаям он звонит. Дела потребовали моего возвращения, и я покинул Нормандию. И хотя в следующий мой приезд старики уверяли, что слышали, и не раз, девять ночных ударов колокола, мне так и не удалось их больше услышать…