Порхающая душа — страница 3 из 4

Белая ночь

Ночь похожа на клоуна в белом,

С белым усталым лицом,

Густо намазанным мелом,

В колпаке со звездным концом.

Он матово звенит бубенцами

И нарочно скалит рот.

К островам летит над торцами

Больной красавец — урод.

И летит, и буйно пляшет,

И, целуя, белит Неву,

И рукой напудренной машет,

И сыплет пудру в траву.

И розовой девушки тело

На алом плюше ковра

От ласки его побелело

И будет таким до утра.

«Новый Сатирикон». 1916, № 22.

Май плачет

Как хорошо в день серый и дождливый

На столик высыпать костяшки домино,

Не слыша за игрой уютно-молчаливой,

Как ветер треплет на балконе полотно.

Как хорошо у яркого камина

С утра весь день перевернуть вверх дном

И, штору опустив над плачущим окном,

Пить кюрасо и чистить апельсины.

Как хорошо до вечера лениться

И, толстой «Нивы» за восьмидесятый год

Читая желтые и мятые страницы, —

Весь день с утра вертеть наоборот.

«Новый Сатирикон». 1916, № 24.

Пусть

Надо сломать водосточные трубы

И сделать из них барабаны.

Ангелы, у всех небесных кубов

Откройте медные краны!

Облачных гроздий целебные соки,

Услышьте барабанный зов, —

Пусть хлещут, и свищут, и бурлят потоки,

Пусть купаются стены домов.

Надо сорвать железные крыши

И рассыпать по улицам гром.

Те, кто внутри, проснутся, услышат

И подумают, что рушится дом.

Надо окна раскрыть и вырвать рамы —

Пусть бьет холодный душ, —

Пусть возникают невоплощенные храмы

Для воплощенных душ.

«Новый Сатирикон». 1916, № 25.

Жрица искусства

Неизвестно, чем она была до сих пор,

Но теперь она — героиня, потому что ее муж — антрепренер.

Жалуясь второму простаку

На тоску,

Она томно падает поперек дивана

И стонет: «Голубчик, достаньте мне где-нибудь Гюго де Монпасана».

«Новый Сатирикон». 1916, № 27.

Англичанин

Дышит горячими смолами сосновый лес.

Мы на теннисе тренируемся вдвоем.

Он просит меня все о том же и умоляет ответить «yes».

Я бросаю ракетку и ухожу в дом.

Потом — темнеет ясность небес.

Мне страшно в лесу, когда темно,

И я говорю: «Ну, хорошо, теперь — yes»,

А он отвечает: «О, miss, теперь — no».

«Новый Сатирикон». 1916, № 30.

Когда темнеет

Хорошо, я буду говорить, а вы молчите.

Ваши волосы и струны вашего молчания —

Это будут нити,

Из которых я сотку повесть без названия.

У вас красивый взгляд —

Вы смотрите так, будто перед вами висят

Давно надоевшие картины,

Но вы их любите… нет, вы… вы привыкли.

И вы вся такая — будто ветки ивы — длинные-длинные —

Над широкой, небыстрой рекой поникли.

А когда сумерки набрасывают серое манто

На ваши усталые плечи,

А я зажигаю на камине свечи,

То, похоже, будто… нет, не то… я говорю не то.

Я обещал не говорить о вас, рассказать о новом,

Но вы подарили мне ваше молчание, а я потерял дар слова.

«Новый Сатирикон». 1916, № 33.

Кубарь

Красное, синее, зеленое!

Зеленое, синее, красное!

Кубарем лечу по уклону, —

Опасно — так опасно.

Ничего не боюсь — я смелая, —

Верчусь в жизненной гуще.

Зеленое, синее, белое!

Берегитесь, мимо идущие!

В вихре — все многоцветно,

Все обманно сверкает —

И я рада, что не сразу заметно,

Кто я такая.

Кубарем лечу по уклону, —

Опасно — так опасно.

Красное, синее, зеленое!

Зеленое, синее, красное!

Когда пьют вино

Что это — каприз? Не надо быть гордой.

Ну дайте мне вашу перчатку —

такую теплую и душистую.

Мне кажется, что я лист,

Закруженный ост-нордом,

Когда вы смотрите своими синими иголками

Прямо в мои мысли.

Влюбленные в вас бесчисленны —

Что я? Хотите, я застрелюсь из двустволки

Или из пушки — из чего прикажете?

Ах, как вам скучно со мной.

Вам надоело веретено шутовской пряжи,

А я тку мой ковер для вас одной.

Неужели вы бы не улыбнулись даже,

Если бы я умер? А если бы умер другой?

Ну хорошо, не надо, возьмите свою перчатку.

И какая же вы аристократка —

Вы едите с ножа…

«Новый Сатирикон». 1916, № 38.

Мед

Вы боитесь? Вы правы. Я могу сломать ваши пальчики.

Я — косолапый медведь, а вы — кружевная.

Ваши губы — медовый цветок, ликерный бокальчик,

А я — косолапый, я знаю.

Что же делать? Я люблю ваши руки, глаза и улыбку, и рот.

Что же делать медведю? Он любит мед.

«Новый Сатирикон». 1916, № 39.

Ici-bas

Ветер смахнул остаток пудры,

И я стала такой, как есть.

Он поступил очень смело и мудро,

И в том, что он сделал, была умная лесть.

Он хотел сказать, что я лучше грима,

Лучше той, которой кажусь.

Но что мне в том, если все идут мимо,

И такая, как есть, я никому не гожусь.

Ветер, голубчик, не хочу я быть мудрой,

На земле ум тяжел для хрупких плеч.

Здесь сердце любимого легче увлечь

Не тонким умом, а тонкой пудрой.

«Новый Сатирикон». 1916, № 40.

Жемчуг

Полоски серого бисера

От неба к земле.

Небо белое — иссера,

И в этой жемчужной мгле

Ваши губы, моя дорогая,

Так строги, так холодны — и вы такая чужая…

Меня пугает

Этот бисерный день. Чьим-то слезам подражая,

Слезы дождя вас просят о счастье.

Но вы — вы не здесь, вы — в отлете,

Вы — будто корабль, чьи снасти

Готовы отдаться бурям;

Вы несете

В душе жажду победы над силой,

Как узник, узнавший решетки тюрем.

И я, приникая к руке,

Которая никогда ни о чем не просила,

Которая в одной короткой строке

Умеет сказать все поэмы,

Забываю о том, кто мы, где мы —

И знаю одно: я люблю вас.

Пусть по серебряным лужам

Скачут горсти жемчужин,

Пусть день осенний не весел,

Пусть бисерный полог солнце навек занавесил,

Что мне солнце?.. И кто в мире мне нужен?..

Я люблю вас. Я люблю вас, царица жемчужин.

Премьер

Каждый день получает надушенные записки.

Всегда его ждут на какое-то свидание.

К нему ходят дамы, барышни, гимназистки.

Из уборной часто доносится чье-то «заглушенное рыдание».

На письма он никогда не отвечает —

Лень купить хороший письмовник,

На свидания ходит, но сам их не назначает.

Он — первый любовник.

«Новый Сатирикон». 1916, № 41.

Афоризмы

1. По платью

Человек, если в тебе горит золотой огонек,

Я не замечаю запаха твоих смазных сапог.

Но если огонька в тебе нет,

Будь, по крайней мере, хорошо одет.

2. Весы

«Жалко» — о двух концах палка:

Светлеет

Тот, кто жалеет,

Но темнеет печаль

У того, кого жаль.

3. Театр сегодняшнего дня

Что делать в нашем театре гению,

Если нос у него похож на картофель?

Сегодняшнему дню нужны: самомнение,

Пустая голова и римский профиль.

«Новый Сатирикон». 1916, № 43.

Желтая опасность

Даже фарфоровый китаец заплакал на камине —

Так мучительно рассказывала скрипка о своей тоске…

Его взгляд был как халат китайца — темно-синий,

А на нежном и совсем молодом еще виске —

Первый иней.

В красный шелк футляра

Легли — скрипка и рядом с ней смычок,

Как в могилу верная супружеская пара.

Он коснулся пальцами бледных щек,

Сел в низкое кресло — и молчал.

Звенели ложечки. Все пили чай.

Говорили о Государственной Думе, о пароходе «Меркурий»…

А китаец узенькие глазки жмурил

И головой качал.

«Новый Сатирикон». 1916, № 44.

В антракте

Он был в первый раз у меня в уборной,

Принес туберозы и пьяные вишни.

Суфлер сказал зло: «Я здесь, кажется, лишний»,

И пошел сплетничать — небритый, черный.

Мы знали без суфлера хорошо наши роли:

Он был так нежен. Я так покорна,

А пьяные вишни — сладки, сладки до боли.

И пахло туберозами в маленькой уборной.

Городские шумы

1. Медведь

Мне странно видеть вас в уборной,

Вас, грустный принц, вас, нежный скальд.

Виолончели томный альт

Поет в оркестре вальс минорный,

А вы молчите осторожно —

Вам незнаком кулисный тон.

Все невозможное — возможно

Здесь, где вся жизнь — обманный сон.

Но вы не верите кулисам,

Вы — милый северный медведь.

Когда приходите к актрисам,

Надо сметь!

2. Муха

У меня в комнате появилась муха,

И на душе стало сразу светлее и тише.

<………………………………………….>

И думаю, что сегодня — день Святого Духа,

Что везде — березки с клейкими листочками,

Пахнут улицы теплым дождем, землей, почками…

Жужжит, сладкой музыкой лаская ухо,

Милая, случайная, зимняя муха.

«Новый Сатирикон». 1916, № 46.

Дешевка

Мне легко за соболью шубку

Тебе заплатить любовью.

У тебя такие нежные губки

И такие капризные брови.

А если бы ты был рожа,

Похож на козла или жабу,

Моя любовь была бы —

Вдвое дороже!

«Новый Сатирикон». 1916, № 48.

Имитация

Я — взрослая, и мне все-все можно:

Съесть сразу десяток пирожных,

Сколько угодно гулять.

Так скучно самой себе все позволять.

Я пилюли мои золочу —

И делаю то, чего не хочу.

«Новый Сатирикон». 1916, № 49.

Актриска

Малютка, ваши руки вымыты духами,

И тонки кружева нарядного белья,

Но кто такая вы, вы сами,

И что такое ваше — я?

Вас нет.

Есть туалет,

Есть ручки смуглые,

Согретые мехами,

Есть золото волос и скользкий блеск чулок.

Но почему о вас, пушистый мой зверек,

Так хочется мне говорить стихами?

«Новый Сатирикон». 1916, № 50.

Завтра

Елочки нет.

Нас было двое,

Она была третья,

Исполняя завет,

Душистую хвою

Опутали сетью

Серебряных нитей,

Одели в орехи.

Ах!.. Снежинки, звените

О растаявшем смехе —

Елочки нет.

«Новый Сатирикон». 1916, № 52.

А я смеюсь

Ты думаешь, соленое вино вкуснее?

Зачем твои глаза роняют в мой бокал

Прозрачную росу твоей печали?

И для того ль мы долго так молчали,

Чтоб ты слезами мне молчанье рассказал?

Я не хочу быть грустной, не умею.

Ты любишь боль, ты любишь радость боли,

Так пей свое соленое вино один,

А я смеюсь, как мак в зеленом поле,

Я пью вино, сладчайшее из вин.

Горю, горю ясно!

Разум и вера играют в горелки —

Разум ловит, а вера горит.

Разум ушибся о камень трюка.

К нему в сиделки

Пришла наука

И говорит:

— Играйте в горелки.

Играют в горелки.

Разум ловит, повинуясь сиделке,

А вера? — Вера горит.

— Горю, горю ясно!

«Новый Сатирикон». 1917, № 1.

Пьеретта

Голубчик, я вам нравлюсь в костюме Пьеретты?

Скажите, я нравлюсь вам?

Но что это на плече у меня? Что это?

Ай-ай-ай! Это — шрам!

Этот красный рубец на бледной коже —

Поцелуй вашего злого хлыста

Ну так что же?

Зато душой я чиста!

Снежный хмель

От вас сегодня пахнет снегом

И терпким запахом дохи.

Вам так к лицу: Архангельск, Кемь, Онега,

Как мне к лицу мои духи.

Мне в ваших розвальнях тепло, как в колыбели,

И в вашей шубе, как в гнезде.

Своей и вашей верю я звезде.

И с вами я люблю мохнатые метели, —

С вами!..

Серебряными кружевами

Качают ели.

Я вижу лес в гирляндах бус зеленых, золотых,

Я вижу звездный сон. А вы? А ты?

А ты, мой самоед, а ты, мой снежный мельник,

Царь ледяной, мой белый царь-Мороз?

Ты чувствуешь, что нам сочельник

Счастливый Новый год принес,

Принес нам радость быть вдвоем, быть вместе?

Ты хочешь до зари пить вьюжное вино из белых кубков ласковой метели,

Смотреть, как лепестки стеклянных белых роз

В медвежью полость налетели?

Ты хочешь пить Снегуркину любовь,

Взметнувшую ее сегодня в первый раз?

Красавец Новый год, алмазный хмель для нас, —

Алмазный хмель готовь!

«Новый Сатирикон». 1917, № 7.

Ковер

Персидский ковер у вас на стене

Зовет к мечтам о пышном Востоке.

Ярких узоров затейные строки

Звучат только мне.

Рассказали о кофе, пряном и пьяном,

О желтом изюме на пестром блюдце…

В углу вашего низкого и широкого дивана

Я хотела бы заснуть и ночью проснуться.

Тогда б я, наверное, услыхала,

Как звенят ожерелья смуглых гурий,

Как шелестят и веют их опахала

Вокруг вас, лежащего на тигровой шкуре.

В чудесный узор ковровой пряжи

Вплелись ваших снов златозвонные нити,

И ваш ковер обо всем мне расскажет,

Даже о том, о чем вы молчите.

Гонорар

Будничная улица. Серый дом.

Прихожу и получаю деньги за работу.

А я хотела бы, чтоб ночью у волшебного грота

Золото дарил мне старый гном.

Или вдруг — таинственный сад…

Зарыт клад…

Мы с гномом заступ берем

И с потайным фонарем

Рыщем, роем — и находим золота груды,

Яхонты, опалы, изумруды!..

На заре я прощаюсь с гномом старым —

И с тех пор все стихи печатаю даром.

«Новый Сатирикон». 1917, № 8.

Старое

Мелькает профиль петиметра

Среди боскетов и куртин.

Ах, милый дерзкий либертин,

Обманней грез, неверней ветра!

Меня ли он, другую ль ждет

Там, у подножья стройной вазы?

Увы! Мой нежный алый рот

Не целовал его ни разу!..

«Ма chere, tenez vous, done, droite!»

О, как мне скучны наставленья,

Когда весеннее томленье

Мечты уносит в Летний сад.

<………………………………..>

Ворчит урод в чепце из фетра.

А там — фонтан, а там — Амур

И тонкий профиль петиметра!

«Новый Сатирикон». 1917, № 9.

Загадки

Зеленый абажур топил в прозрачных водах

Ту комнату, где были вы и я,

И муфта серая моя

У вас в руках казалась горстью мха,

И вы смеялись над капризной модой,

Которая творит причудные меха.

Зеленый абажур зажег у вас в глазах

Два изумруда, будто две лампадки.

Я знала, что гасить их мне нельзя,

Что надо верить неразгаданной загадке.

Нам не хотелось говорить о том,

О чем молчать так было сладко,

О чем мерцали тихие лампадки, —

И мы молчали. Но потом —

На серой муфте, как на ласковой подушке,

Твоя рука рассыпала шелка моих кудрей,

И ты просил: «Ласкай меня, согрей», —

И я рубином жгла опаловые ушки.

Я погасила тихие лампадки,

И розу красную зажгла,

И разгадала

Алая

Кощунственная мгла —

Все загадки.

«Новый Сатирикон». 1917, № 10.

Заяц

Из громко и властно зовущих плакатов

Ко мне не проник еще ни один.

Сквозь желтое кружево тяжелых гардин

Свет в комнату льется, спокоен и матов.

Как прежде, пахнут белые тюльпаны

Влажно и пьяно.

Как прежде, плюшевы шаги на ковре.

Молчат на стене Чехов и Достоевский.

И мне все равно, что весна на дворе

И что шумно и людно на Невском.

Что мне в том: зима или лето?

В моем кабинете столько уюта.

Мой кабинет — пароходная каюта,

В которой я — пассажир без билета.

Я никакого лозунга не провозгласила

И по-прежнему люблю дорогие обновки,

А так как в наше время большинство — это сила,

Я знаю — меня высадят на первой остановке.

«Новый Сатирикон». 1917, № 16.

Мятежник

Пахнет влагой. Дует морянка.

Полусветло над заливом.

Прячутся мысли пугливо,

Не хочется думать о строчках, о гранках,

Хочется быть счастливой.

Пахнет морем и теплой ночью.

На ваших губах умирает слово.

Нет ничего — ни грубого, ни злого,

Нет чернил, нет строчек,

Есть мы — и ничего другого.

Не уходите. Завтра будет уныло,

Завтра уже не наше.

Я знаю, мятежное вас пленило,

Я знаю, ждет вас алая чаша,

И, темные фиалки нежно целуя,

Я без тоски смотрю, мой милый друг,

Как пальцы ваших тонких рук

Сжимают сталь, холодную и злую.

Не уходите! Завтра разорвет

Моей любви ненужное плененье,

И жизни пламенный водоворот

Умчит вас от блаженной лени,

От радости непрозвучавших слов,

Чью музыку еще вчера любить могли вы.

Не уходите! Сказочный улов

Готовит нам дно Финского залива.

Но нет, не мне, усталой,

Сковать нетленное звено:

Над вами луч змеится алый,

Вас ждет нездешнее вино,

Вина земли — вам мало.

«Новый Сатирикон». 1917, № 18.

Шепотом (У кабинки)

Вам платья не надо,

Наяда,

В платье вы старше, в платье вы строже.

Вам быть одетой, — безумье!

А в купальном костюме

Вы так похожи

На душистый горошек, на чайную розу,

И стрекозы

Ошибкой ваши плечи ласкают,

И капли влаги соленой

Стекают С плеч,

Как роса с травки зеленой.

Мне тогда хочется лечь

У ног ваших прямо в песок

И пить этот сок,

Этот мед вашей розовой кожи.

Наяда, вы были в воде на гроздь хмелевую похожи,

На пышную гроздь зеленого хмеля.

Искры солнца дрожали и млели

На вашем оросненном теле,

На ваших влажных губках.

А теперь на вас туфли, юбка,

Они скрыли капризы ножек,

И теперь на душистый горошек,

Наяда, вы не похожи.

«Новый Сатирикон». 1917, № 27.

Той, которая восстала

Заставь меня перед тобой склонить колени,

Не проси, не умоляй — прикажи!

Я устала от хитросплетений Лжи,

От всего, что слабо, двоедушно,

От всего, что блуд и ложь.

Я хочу шири воздушной,

Полей, где овес и рожь,

Крепкого запаха светлой березы

И сосновых желтых смол,

Я хочу, чтоб пылали синие грозы

И папоротник огнями цвел.

Пусть пляшут кудри твоей головки,

Мятежница — дерзающей будь,

Тебе не к лицу наши женские уловки —

Все «еле-еле» и «чуть-чуть».

Говори со мной, как подобает Великой,

Которую венчала гроза.

На тебе венок из васильков и повилики, —

Но молнии пусть горят в глазах!

Я устала от малодушия и сладкой лени,

От хитросплетений лжи,

Заставь меня склонить пред тобой колени,

Но не проси, а прикажи.

Тепличная

Мимо идущих наготой не тревожу —

Я слишком прекрасна нагая.

Как персик, душиста и бархатна кожа:

Ее нежность почти пугает.

Солнце меня поцелуями мучит,

Оставаясь всегда далеким:

Ни один солнечный лучик

Еще не застрял в осоке.

Море меня равнодушно ласкает

Зеленой пеной залива:

Оно знает, что я такая,

Что от ласки не стану счастливой.

Я люблю только то, что уходит,

То, что моим не будет, —

Потому я чужая людям,

Их плену и их свободе.

Я люблю то, что недостижимо,

То, рядом с чем я — соринка,

А эти — идущие мимо, —

Покупатели женщин рынка, —

Для них я — белая орхидея,

Которая выросла вдруг на пляже,

О которой они мечтать не смеют

Даже.

Они умоляют, просят…

Кто из них скажет «нет» — прекрасной?

Солнце тонет. Пахнет смолами сосен.

От заката вода стала красной.

На мое песчаное ложе

Пена, журча, набегает,

Но ее нагота моя не тревожит:

Я слишком чиста нагая.

«Новый Сатирикон». 1917, № 28.

Петербург

Тюль фиолетовый твои глаза укрыл,

Вуаль тебя немного старит.

На черном кружеве перил

Горит закат багряной ярью;

Нева печальна и строга,

Лед Ладоги почуяв близкий.

Как у гаремной одалиски,

Хрупка, сильна твоя нога.

Гранит, — и ты. Ты, — и туманы.

Нет ни толпы, ни грубых слов.

И синих теней изваяны

Виденья

Тихих островов.

<…………………………..

……………………………>

Ты — и гранит. И я с тобой.

Как прежде Петербург наш матов.

Кто смеет оскорбить стрельбой

Больную грусть его закатов?

Как прежде призрачен и горд,

Как прежде царствен без короны.

На голых тополях вороны

Берут задумчивый аккорд.

Как прежде… Травы в брызгах мелких

Холодных, сумеречных рос.

Как прежде… Но зачем на Стрелке

Мальчишка с пачкой папирос?!

«Новый Сатирикон». 1917, № 33.

Разве было

Опустелый теннис. Мокрые наседки.

В желтых иглах сосен

Все дорожки парка.

Разве было лето? Разве было жарко?

Разве были встречи в розовой беседке?

Осень.

Хочется глициний, миндаля, магнолий,

Ароматов сладких, знойных, небывалых.

Я от зим и осеней устала,

Я больна от мух, от комаров, от моли…

Где весна не вянет?

Где венчанный солнцем Пан не умирает?

Я тоскую по Великом Пане,

По земном, греховном, но чудесном рае.

Я хочу луны, такой простой и старой,

Бледных дам в душистых кружевах старинных,

Удали, вина и песен под гитару,

Бабушкиных сказок у камина.

Пусть я буду в локонах и в шубке,

Пусть меня увозит леший дед

В золотой карете из скорлупки, —

Пусть мне будет восемь лет!

«Новый Сатирикон». 1917, № 37.

Какая есть

Я не хочу, чтоб солнце красным называлось,

Я разлюбила красное вино;

Ты сделал, март, общедоступной алость,

Общедоступное любить мне не дано.

Мой дух устал. Мне хочется покоя,

Камина, кофе, старых книг,

Мне хочется стать прежнею, такою,

Какой февраль меня застиг.

Мне хочется любить березовые почки,

Смолу сосны и моря влажный шум,

Писать свои изломанные строчки

И знать, что в голове моей — мой, а не общий ум.

Мой дух устал от грома барабанов,

Мне петь о бурях не дано,

И, если петь о них теперь заведено, —

Я петь надолго перестану.

«Новый Сатирикон». 1917, № 39.

Антоновка

Серьезный гусь стоит на берегу.

Там дальше, на лугу — две желтые коровы.

Какой сегодня день — холодный и здоровый,

Похож на яблоко в снегу.

Как будто радость льется из хрустальной лейки —

Такая нежность и такая тишь,

И вихрем хочется промчаться по аллейке:

А вдруг, — взлетишь!

Плывут по воздуху оранжевые листья

И кроют землю золотом сухим,

Горят рябин коралловые кисти

И дятел — этот старый мистик —

Считает на сосне мои грехи.

Их много: тридцать, сорок, сто.

Исаакий, сияя золотым крестом,

Мне шлет прощенье.

И кажется, что в этот день осенний,

Который так похож на яблоко в снегу,

И кажется, что в этот день, — такой холодный, чистый,

Одетый в пламенные листья, —

Я душу светлой сберегу.

Меня простит и этот гусь серьезный,

Простят коровы на лугу,

И я прямехонько на небо прибегу,

И улыбнутся мне — березы.

«Новый Сатирикон». 1917, № 40.

Вербена

Мне мил он тем, что он какой-то отдаленный,

Как будто среди нас его забыл шестидесятый год.

К нему идут беседки и колонны,

<……………………………………………………….>

Я нарядила бы его в жабо из белых кружев,

Вербеной надушила бы платок,

Я посадила бы его в рыдван — такой тяжелый, неуклюжий,

Борзую положила бы у ног

И отвезла в прадедово именье,

Где все полы от ветхости скрипят,

Угольные диваны призывают к лени

И вниз к реке сбегает яблоневый сад.

Ах, вместе с ним в минувшее столетье

Нырнуть и задышать вербеной прежних лет,

Когда свистали кровожадно плети

И был амурами украшен туалет.

По складам

Новой книги аромат вам знаком?

Этот пряный запах загадки?

Вы похожи на такой неразрезанный том,

Взятый с полки украдкой.

В день осенний, ложась на широкий диван,

Я люблю гладким ножиком кости слоновой

Открывать пути мысли новой,

Проникать в глубину новых стран.

В день осенний, холодный и мглистый,

Вас хотелось бы мне прочитать, будто книгу.

Узнать ее тайны, интригу…

Но, — увы! — ваше сердце не лист!

А я не хочу положить вас на дальнюю полку,

Мне хочется знать: вы какой?

Дождь. Елка

Стучится в окно костлявой рукой

В зеленых иголках.

Шумит в голове. От дождя? От вина?

Как хорошо, что так длинна

Ночь осенняя:

Я по складам, не спеша, читаю в вас нежные строки,

И мне так нравятся эти уроки

Чтения!

«Новый Сатирикон». 1917, № 42.

Дедушка

Люди все раздавлены, изломаны, смяты,

Все — иди крикуны или тусклые нытики.

Елочный дед из серебряной ваты,

Один ты не знаешь никакой политики.

Что тебе декреты, выборы, плакаты?

Что тебе Даны, Черновы и Брешки?

Миленький мой дед из серебряной ваты,

Твой мир — бусы и золотые орешки.

Я люблю твои валенки и мохнатые рукавицы,

Твою белую бороду и красный нос,

И я знаю: в сочельник мне приснится,

Что ты мне чудесные игрушки принес.

Я выстрелю громко из большой хлопушки

И надену голубую бумажную каску.

Что нам, милый старенький, пулеметы и пушки?

Наша жизнь — это тихая рождественская сказка.

Как мне умильно, светло и свято,

Когда в зеленых пахучих ветках

Уютно мерцает серебряная вата —

Твой полушубок, святочный дедка.

«Новый Сатирикон». 1917, № 45.

Белый мак

На плюшевом барьере ложи

Опять сегодня белый мак.

Вы — дворянин, и вы — поляк,

И ваш цветок не лжет. А что же

Он говорит? — «Жду вас одну».

Я двадцать дней у вас в плену,

В плену у ваших белых маков,

В плену у ваших строгих глаз,

Чей цвет всегда не одинаков, —

Я двадцать дней в плену у вас.

В уборной пахнет белым медом

Полуувядшик тубероз,

А на дворе — мороз

И снег, который так похож

На то, что вы зовете — «Lody».

Вдвоем в санях нам будет тесно;

Зажгутся искры на меху;

На вашу черную доху

Ночь брызнет звездной песней.

Идет к концу четвертый акт.

Я чуть устала, чуть тревожна

И рву рукой неосторожной

Наш слишком длительный контакт —

Я уезжаю не домой,

Я уезжаю, но не с вами!

Я не хочу, пленитель мой,

Чтоб рассказали гордой даме,

Которую зовут «жена»,

О том, что я в плену, как птица,

Что я грущу, когда одна,

Что мне ваш голос нежный снится,

Что вами я больна.

Вам, господин из пятой ложи,

Я этой радости не дам.

Моя любовь служить не может

Господам.

Мою любовь волнуют тени

Нездешних глаз, ресниц, волос,

Моя любовь — стихам и сцене

И воску белых тубероз.

Сегодня встречу Новый год — не с вами, мой король, не с вами! —

Ломаю дерзкими руками

Наш путь — греховный, но прямой.

Пусть будут пропасти и кручи,

Пусть черным станет белый мак.

Влюбитесь в этот бред кипучий —

Ведь вы — поляк!

«Новый Сатирикон». 1918, № 1.

Мир

Я подарю тебе орлиное перо,

А ты мне подари фунт сахарных каштанов,

И мы помиримся, и больше я не стану

Дразнить тебя и звать тебя «Пьеро».

Часы в столовой тикают так сонно,

И попугай на жердочке молчит.

У самовара глупый вид

От колпака нелепого фасона.

Шуршит твоя вечерняя газета,

А я каштаны сладкие грызу

И «Капитан», соленые галеты.

Я рада, что развеяла грозу,

Что ты сегодня нежную поэму

Напишешь о Пьеретте и Пьеро,

Что это я дала тебе такую тему:

Фунт сахарных каштанов — и перо.

«Новый Сатирикон». 1918, № 2.

Бердслей

Я проснулась ночью, в три часа.

Было тихо и темно. Скрипел паркет.

Чьи-то ласковые голоса

Пели про вчерашний бред, —

Встреча в вестибюле у дверей,

Шелест слов, не оскорбивших: «Вы одна»?

А потом снег, сани, блики фонарей —

И печать судьбы закреплена.

На стене у вас Сезанн, Бердслей.

Мы смотрели, не снимая шуб,

И улыбка ваших тихих губ

Даже там не сделалась смелей.

Этот чай на электрической плите!

Этот старый, ароматный ром!

Кто бессмертный в этот вечер прилетел

И сказал, что мы для мира не умрем?

Поцелуй ваш тонет в волосах,

И дарит бессмертие нам нежный бред…

Я проснулась ночью, в три часа.

Было тихо и темно. Скрипел паркет.

«Новый Сатирикон». 1918, № 4.

Саломея

Я живу теперь как в колыбели,

Ничего у Бога не прошу, —

Только б ангелы всегда так тихо пели,

Когда я безгрешно согрешу.

Только бы всегда такие светы

Озаряли утренний мой сон,

И в скрижалях твоего Завета

Был мой Символ Веры укреплен.

Только б ты, сверкающий и грозный,

Как в вечерней буре Златоуст,

Не сказал, что слишком, слишком поздно

Пить вино мне из нездешних уст.

Комфорт

Это был странный, небывалый случай!

Правда, небо весеннее о чем-то пело,

Правда, не было в нем ни малейшей тучи

И ночь

Очень

Старалась быть белой.

Но все-таки… так просто, так легко на крыше…

На крыше вагона четвертого класса?!

Я всегда была предрассудков выше

И хотела начать собой новую расу,

Но все-таки — крыша и класс четвертый…

Это, правда, «возвышенно», и свежо, и ново,

И я люблю трюки головоломного спорта,

Но на крыше класса… хотя бы — второго!

«Новый Сатирикон». 1918, № 7.

Кто царь? (Сказка Пасхального дня)

Архангел Гавриил в сверкающей одежде!

Мой пламенный во гневе Златоуст!

Как я могла молиться прежде,

Когда мой храм был холоден и пуст?

Где были Вы? Кто кутал Ваши плечи

В чуть пахнущий «Korrida» горностай?

Вам было холодно, согреться было нечем

В горах, среди орлиных стай.

Мой храм теперь наряден, — розовые свечи

Горят у золотого алтаря,

А Ваши в горностай закутанные плечи —

Как в облаках рожденная заря.

___________________________________________

Вы сказали: «Никакого у вас нет горностая,

Это все — сказки весеннего дня».

А разве кошка, самая простая,

Не становится нежным горностаем,

Когда коснется Вас или меня?

Разве под Вашими руками дерюга

Не становится голубым восточным ковром?

А тот, у кого такая, как я, подруга, —

Не становится разве — царем?

«Новый Сатирикон». 1918, № 9.

Контрреволюция

Царственно и нежно роняете фразы.

Лучатся глаза фиолетовой эмали.

Разве можно ослушаться Вашего приказа

И не пойти на смерть, если Вы послали?

Мне хочется сказать Вам: «Ваше Высочество»

И видеть, как толпа склоняет колени.

Разве можно называть Вас по имени-отчеству,

Вас, князь моих снов и моих томлений!

«Новый Сатирикон». 1918, № 10.

Ручной хищник

Глаза как у тигра, который дремлет.

Гибкое тело в истоме змеится.

Вы — охотник в каких-то лучезарных землях

И ранили на солнце изумрудную птицу.

Руки с пальцами Рафаэлевой Форнарины —

Как стальные держат за гриву льва.

Кто вы? Ангельские или звериные

У вас на губах дрожат слова?

«Новый Сатирикон». 1918, № 16.

Косы

И расплелась покорная коса,

И затопила розовые плечи.

Бороться было незачем и нечем —

И утонула ночь в девичьих волосах.

А утром никли пепельные косы

И ждали нового утра,

И не слыхали тихого вопроса:

«Дочь, где была вчера?»

«Солнце России». 1916, № 27.

Солнце осени

Милая, листок золотой, осенний,

Зачем столько слез, столько грусти?

Пусть

Ослабели звенья Цепи, сковавшей вас,

Пусть час Ваш настал —

Придет новый, — радостен, ал,

Как осенние зори,

И в ярком звездном узоре

Ночь станет светлым днем.

Милая, что тебе в нем?

Он не жизнь, не солнце, не — ты.

Сначала цвести,

Потом увядать должны все цветы.

Так и любовь. Скажи ей — «прости» —

И сотки из печали наряды,

Из слез — свей ожерелье

И осень свою сделай праздником лоз винограда,

Праздником хмеля.

«Солнце России». 1916, № 35.

Без руля

Тони в моих глазах?

Когда ты дна коснешься,

От смерти к жизни ты проснешься,

Запутавшись в русалочьих зеленых волосах.

Люби меня, тони в моих глубинах!

Я для тебя мой жемчуг берегу,

Я для тебя горю опалом и рубином,

Но это все на дне, а не на берегу.

Не жди волны — плыви волне навстречу,

Забудь о веслах и о парусах,

И я тебе такой волной отвечу,

Топя тебя в душистых волосах,

Такой волной любви, таким каскадом страсти,

Такими брызгами вспененных янтарей,

Такими песнями звенящими запястий, —

Скорей!

«Солнце России». 1916, № 45.

Пустая комната

Постель нарядная не тронута,

В молчанье стен звучит угроза.

А где хозяйка этой комнаты,

В которой пахнет белой розой?

О ком-то, кто хотел повеситься,

О чем-то злом и страшном бредят

Часы, камин, качалка, креслица

И шкура белого медведя.

Ее любовь была приколота

К его изысканной петлице.

И были: страсть, вино и золото, —

И было страшно им молиться.

Она шла вверх по шумной лестнице —

И тишины на ней искала…

О чем-то темном шепчут креслица

И шелк лиловый одеяла.

«Солнце России». 1916, № 49.

Бисерная роза

Дождь вышивает бусами ковер

На черном шелке городских панелей.

Серебряные бусины по стеклам зазвенели,

И в ризе бисерной — собор.

Кому-то молятся заплаканные тени,

Кого-то ждет отточенный гранит, —

А дождь нерадостный, а дождь осенний

Звенит.

Топазовые нити ожерелий

Змеятся и сверкают вдоль Невы.

На холоде огней ее сгорели

И я, и вы.

И вы, и я — в плену у длинных улиц,

В плену у города осенних снов;

И вы, и я блаженно улыбнулись

Тому, что больно от его оков,

Тому, что он толпой изранен и измучен,

Тому, что он унижен и в пыли.

И все-таки — велик, и все-таки — могуч он,

И красоту его низвергнуть не смогли.

И вам, и мне мил особняк старинный,

Чьи окна на сто лет укрыли жалюзи.

На мраморе стены — портрет Екатерины,

А за стеной — панель в грязи.

И вам, и мне шлет нежные приветы

Напудренных красавиц длинный ряд:

О временах княжны Елизаветы

Их мушки и фонтанжи говорят.

Кому же страшно в этой тьме дождливой?

Трусливым хочется домой.

Уйти за ними разве бы могли вы?

Расстаться с тьмой?

Пусть будут осени унылы покрывала,

Печальна колесница октября,

Но над тобой, Нева, давно ли развевала

Волну кудрей весенняя заря?

Пусть плачет дождь над искрами топазов,

Пусть хочет кто-то скорбный умереть, —

Мой Петербург! Ты не горел ни разу,

Но будешь пламенно гореть.

Ведь над тобой, холодная столица,

Два века сказочность плели,

И знаешь твердо ты, кому теперь молиться:

Царям небес или царям земли.

Кому-то молятся заплаканные тени,

Кого-то ждет отточенный гранит.

А дождь нерадостный, а дождь осенний —

Звенит.

«Солнце России». 1917, № 23.

У креста

Пусть в вихре листьев, золотых от смерти,

От умирания осенней красоты,

Печальны в поле серые кресты, —

Не надо слез над ними. Верьте, верьте,

Что будет радость для ушедших ввысь,

Что будут сладостны и светлы воскресенья,

И нам откроет кто-то, в чем спасенье,

Ответит нам на наше «отзовись».

Не надо видеть в мире только осень

И думать, что уныл ее наряд:

Кто о чудесном духов жизни просит,

Тому о чуде духи говорят.

Я слышу, как звенят осенние червонцы

И как зима поет снежинковые сны,

Но верю, что за тучами есть солнце

И обещанье радостной весны.

И мне не кажется, что травки на могиле

О чем-то безвозвратном говорят;

Те души, что любовью к миру жили,

В огне смертельном не сгорят.

«Солнце России». 1917, № 7.

Гатчинский дворец

Дворец не скажет ничего сердцам солдат,

Чьи голоса звучат так молодо и ново:

Он скроет пылью свой изысканный наряд

И трауром — величие былого.

Здесь над молчаньем прошлое царит,

А из углов глядят, качаясь, тени,

Здесь вьются нити скрытых преступлений,

А у солдат в петлицах красное горит.

Молчит дворец солдатам в тронном зале,

Где отзвучал последний менуэт.

Давно ли здесь глаза красавицы сказали

Напудренному кавалеру полу-нет?

На этой до сих пор неубранной постели

Царь отдыхал от лести не вчера ль?

Не обманул ли нас февраль?

Россию видим не во сне ли?

Молчит дворец. За тяжким ржавым болтом

И пленом каменной стены,

Прекрасный, не имеющий цены,

Спит барельеф на мраморе чуть желтом…

Молчит дворец. И что сказать солдатам,

Чьи голоса так юны и победен смех?

Ему немногих счастье было свято,

Им дорога — свобода всех.

«Солнце России». 1917 № 10.

Гобелен

На оборки и рюшки зеленого газа

Я накинула шарф, отороченный мехом,

И лечу навстречу веселым проказам

И любовным утехам.

Только шелковый веер мне будет защитой,

Если я сразу не стану покорной,

Не стану рабой повелительных чьих-то

Глаз, очень синих или очень черных.

Я поставила ножку на подножку кареты,

Но войти в нее еще не хочу:

Я подумала — а что, если я встречу эстета,

Который не любит осторожных «чуть-чуть»?

Я боюсь не греха и не мнения света, —

Мои тайны достойны огласки, —

Я боюсь того, что на мне надеты

Слишком резко лилового цвета —

Подвязки!

«Аргус». 1917, № 11–12.

Ре минор

Наверху играет кто-то гаммы.

Плакать хочется под гамму ре минор.

Из вчерашней цирковой программы

Вспоминаю пестрый вздор:

Жакомино круглый носик,

Четырех чертей полет.

Слышу, пробило в столовой восемь.

Мне никто сегодня чаю не нальет,

За столом над скатертью суровой

Не зажжется смехом разговор.

Буду я одна в большой столовой

Молча слушать гамму ре минор.

Там, где вы, должно быть волки

И мороза градусов сто пять.

Сможем ли на следующей елке

Вместе вешать петушков опять?

Перечла тургеневскую «Асю».

На столе не тронут мой прибор.

Где искать покоя мне: в «Palase»

Или дома, в гамме ре минор?

«ТЕАТР, литература, музыка, балет, графика, живопись, кино». Харьков. 1922, № 8–9.

Крест и меч

Пирует мир. Богато убран стол.

Садятся гости. Вот американец,

Который, правда, позже всех пришел,

Но с честью отплясал кровавый танец.

Вот англичанин, серб, а вот француз,

Сын доблести, любви и винограда,

Любимец девяти прекрасных муз, —

Его теперь ждет высшая награда.

Вот итальянец, бурный, как вулкан,

А вот японец, возлюбивший иену.

Пирует мир, своей победой пьян,

Взяв на аркан Берлин, Стамбул и Вену.

Тебя одну на этот пьяный стол,

Тебя одну, страна моя родная,

Никто с торжественным поклоном не привел,

Былых заслуг твоих не вспоминая.

Тебе одной нет места у стола,

Где все пируют, спаяны «любовью».

Ты раньше всех в борьбе изнемогла,

Но разве ты полей не оросила кровью?

Над Перемышлем твой не веял стяг?

Ты не дралась отважно на Карпатах?

Л не боялся озверелый враг

Твоих солдат, предательством распятых?

Ты не тонула в Висле и Двине,

Не знала мерзлой сырости окопов?

Не на твоей измученной спине

К победе мчалась гордая Европа?

Что для Европы наши мужики!

Что для нее кровь «русского медведя»!

А не твои ль погибшие полки

Ей стлали путь к блистательной победе?..

Пусть будет шумен их веселый пир —

Ты этот шум без зависти услышишь:

Они мечом писали слово «мир»,

А ты — крестом своим напишешь.

«Уральское хозяйство». 1919, № 20–21.

Кто ты?

Не открывайте глаз, еще очень рано,

Видите, как темно:

Сквозь белый шелк не сквозит окно.

Почему я у вас? Странно.

Я вчера вас не знала, вы должны быть чужим,

Отчего же вы так близки?

Отчего мы, тесно прижавшись, лежим

На диване широком и низком?

В мягком ворохе кружев цвета песка

Ваши руки тонут, лаская,

И вы говорите: «Да, ты мне близка…

Ты… А кто ты такая?..»

«Искры». 1919, № 3–4.

Нева — Сена

Он начал повесть в октябре,

Писал он синими чернилами

И жутко слушал на заре

Стрельбу за окнами унылыми.

Шли дни. И было десять глав

Печальной повести рассказано

О том, как верил некий граф

Фальшивым запонкам со стразами.

Но вдруг на кончике пера

Вишневый сок горячим бисером

Зацвел, забрызгал, заиграл, —

И синий цвет смахнул и вытер он.

Хрусталь чернильницы зажгла, —

Откуда?! музыка вишневая!

Сукно зеленое стола

Окровянила повесть новая.

Он кончил повесть в октябре

Главой о музыке всемирной,

И красным лаком на пере

Был смят бесславно мак сапфирный.

Эпилог

Построчного гонорара он получил

Рубль.

Когда эту повесть в Париже прочитали

Его друзья в каком-то журнале,

Они сказали:

— Куплен.

«Сибирские огни». 1922, № 1.

Отведавши сибирской смолки

18.562 — самое звонкое число.

Это номер моей бескурковки.

16 калибр — самое звонкое слово.

Это речь идет о моей двухстволке.

Пахнет порохом, костром, болотом —

Охота.

Не ходишь на рынок, не клянчишь дешевки.

А прямо — зайцу в спину заряд.

Шкуру сдерешь, в реке пополощешь.

— Эх, сучья — язви их — сырые, дымят.

Любо в бору на пахучей рассветной елани

Корку хлеба мочить в тяжелой сизой росе.

Любо, когда омытое солнце встанет,

Вдираться мускульным телом в кустарника цепкую сеть,

И тайным сторожким вором

Следить глухариный ток,

И решать крылодробным спором

Звериного быта кусок.

Любо мне! Я звериный добытчик,

Прошибаю природу лбом,

Теряю все знаки различий

Между зайцем, мхом и собой.

18.562

Номер моей бескурковки!

Это самые звонкие слова.

Это речь идет о моей двухстволке.

«Сибирские огни». 1923, № 3.

Субботник 20 года

Гремя листами заржавелой жести,

Мы стлали ложе новым огурцам.

И было радостно мне то, что вместе,

И было ново, что никто здесь не был сам.

И чтя, — в молотобойной силе

Растет над нами грозный и стальной, —

Мы кирпичи тяжелые носили.

И кто-то проклинал, сумбурный и больной.

А поутру болели ноги, плечи,

И я легла на целый день пластом.

В календаре годов был этот день отмечен,

Но было жаль, что в пятнах всё пальто.

Булки в окне

Булки в окне: — Не гляди так на нас,

Больно ты, малый, лаком! —

А мокрых листьев бешеный пляс

На торцах заметает слякоть.

Острый ветер хрустит по острой спине,

Тропу мурашиную режет.

Идет мимо пухлая. И шуба на ней.

— Какой, говорит, ветер свежий… —

Теплом печеным из двери в нос.

Ухмыляются булки в окошке.

Вчера бы легче это все перенес —

Еще были в кармане крошки.

— Эй ты, носом стекла не дави,

И так хорошо все видно!

Дрррббзинь! И рука вся в крови,

И кровью намок весь ситный.

«Сибирские огни». 1923, № 4.

Лошадь

Спит извозчик. А лошадь его не спит,

Смотрит на собак, на прохожих

И думает: — как мой хозяин храпит,

А все-таки держит вожжи.

Как тошно целый день железо жевать,

А вот жую, не брошу.

Отчего мне хозяин не купит кровать,

Теплое пальто и галоши?

Попробуй-ка он простоять два часа

Голышом неподвижно на месте.

Чтоб понять, каково железо кусать,

В лошадиную душу влезьте.

«Сибирские огни». 1923, № 5–6.

Дворянин во мещанстве (Вместо рекламы)

Новая страница Александринской истории, —

(Что ни актер — то сильно заслужен), —

Идите смотреть сногсшибательный ужин,

Идите! Бенефис бутафории!

«Мещанин во дворянстве» — на афише так сказано

И строго проведено в постановке:

Дворянская затхль с мещанскою связана.

Ворона в павлиньей обновке.

Кричит реклама: «Мы в новом убранстве,

Слоном у нас сделана муха!

И каждый из нас — мещанин во дворянстве,

Дворянин во мещанстве духа.

Все краски у нас так веками изжеваны,

Мы так вдохновенны во чванстве

И к тачке традиций навеки прикованы.

Иди к нам, мещанин во дворянстве!»

«Жизнь искусства». 1923, № 17.

Сонный

В этом небе радуг и софитов,

В этой клеем пахнущей траве,

В этих скалах бутафорского гранита,

Кто-то изредка кричит: — Левей!

Мир холста, картона, — бутафорский, —

Ты не дышишь кислородом гроз,

Не бушует кисть в твоих пастельных зорях,

Спит на лаврах бутафорский мозг.

Ты еще не баррикадный зодчий,

И вином Эллады крещена,

Мельпомена может, но не хочет

В кровь твои окрасить знамена.

«Жизнь искусства». 1923, № 18.

Левый фронт (К докладу Мейерхольда)

Кто хочет в театре творить чудеса,

Рушит рампы шатучие доски.

Эта такая деревянная полоса

Нужна для плоских.

А те, кто не боится рельефа,

Кто хочет кипеть в самой гуще,

Кто идет от суфлера влево,

Те — вездесущи.

Они на сцене, и в партере, и в ложе,

На площади и на галерке.

На трусливые устричные створки

Их творчество не похоже.

Рампа — прошлого вязкая нить,

Будущему рампы не надо.

Вы, кому тошно небо коптить, —

Рампу на баррикады!

«Жизнь искусства». 1923, № 19.

Портрет (К закрытию сезона)

Говоря грубо — проходной двор.

Выражаясь нежно — Пассаж.

Выдержан длительный стаж

На репертуарный вздор.

Идет

Вперед.

Движением рака.

Зато груди крахмальные как разутюжены!

А труппа?

Труппа

Из хорошо сшитого фрака

И одной настоящей жемчужины.

Но нравятся, нравятся новоявленным барам.

Таланты в окрошке а 1а ералаш.

Да… Гоголь покойный воскликнул недаром:

— Ах, какой Пассаж?

«Жизнь искусства». 1923, № 20.

Философия «Спящих красавиц»

От воды — вторая. Скука!

Поболтать охота — страх!

— Аня, где душа? (В бок руку,

И ногой — мах, мах.)

— Что «где»?

Люка, счет не путай!

— Где душа? (Ногою — мах,

И батман.) Скажи, Анюта!

(Руку в бок.) — Душа? В ногах.

«Мухомор». 1923, № 14–15.

Геометрия вне измерений

1. Пирамида

В точке сжалась могучая сила,

Которая могла бы разрушить миры.

Вдруг точку стремительность разбила —

Так себе, незачем — ради игры,

И точка стрельнула четырьмя прямыми,

Которые в плоскость концами впились,

И равные треугольники легли между ними

От вершины наклонно вниз.

Ее дочери жили в стране Изиды

И звались, как она: — Пирамиды.

2. Призма

Такая сверкающая, сложная, многогранная,

И вдруг — гладкий глупый цилиндр —

Предел ее стремлений!

Почему бы это? И как это странно.

Все равно, как если бы Вербицкую

Избрал пределом Тургенев.

— Вам странно? — говорит она, смеясь.

— А ведь мне, чтобы с цилиндром слиться,

Надо стать многограннее в миллионы раз.

Мне надо иметь бесконечные лица. —

Сказала, и сделала точно так,

И стала вместо призмы цилиндром глупым.

А цилиндр это тот же шапокляк —

Его надел m-seur Жак

И пошел в клуб.

3. Параллельные линии

Параллельные, это линии, которые никогда не встречаются.

Такая печальная их судьба.

Они вместе родились, вместе кончаются,

Но не встретятся даже их гроба.

Они бегут рядом целые мили,

Даже десятки, сотни и тысячи миль,

Они кольцом шар земной окружили.

Исколесили мировую пыль.

Но встретиться запретили им законы Эвклида,

Заклятья на них наложил Архимед,

И пропуск в науку им с тем условием выдан.

Что встречи — нет.

Печальна судьба прямых параллельных —

Никогда не встречаясь, любить.

И думают они в тоске смертельной:

— Эх, уж лучше бы нам ломаными быть;

Но, чтоб избежать упрека в бесчеловечности,

Им наукой утешение дано:

Нам, говорят, суждено

Встретиться в бесконечности.

«Мухомор». 1923, № 14–15.

«Я потеряла два любимых гранатовых браслета…»

Я потеряла два любимых гранатовых браслета,

Потеряла очень важную для меня тетрадь,

Даже сердце я ухитрилась потерять.

(Потом нашлось у знакомого поэта.)

Но все это не смущает меня нимало:

Себя — я пока не потеряла.

АБГ. 2001, № 2.

РЕЦЕНЗИИ НА СБОРНИКИ Л. ЛЕСНОЙ