Порода ранимых — страница 3 из 11

В тени

Фиалка-трехцветка сует настырное личико

в черемуховую тень, – чистый оттенок сливы и золота,

с разнообразными именами: выскочка-джонни,

сердцерада или мое любимое – любовь-от-безделья[3].

Склоняюсь поближе к новенькой. Вечно усматриваю

у цветков лица, барвинок лиловый зову

хоровым ансамблем, и есть, несомненно, очи у анютиных глазок

и рты у львиного зева.

Так мы печемся о том, что нас окружает, делаем это

собой, нашими старейшинами и возлюбленными, нашими нерожденными.

Но, вероятно, это любовь ленивого толка. Отчего

не могу я просто любить цветок за то, что он цветок?

Сколько цветков сорвала я забавы ради,

будто миру нетрудно цветы создавать.

Форсиция

В хижине в Уютной Лощине близ речки Рукав Максуэйна, только-только весна, высыпает зверье, мы с возлюбленным лежим в постели в мягкой тиши. Говорим с ним о том, скольких людей носим с собой, куда б ни шли, как даже в самом простом житье незаслуженные эти мгновенья – дань умершим. По мере того, как ночь все глубже, мы ожидаем услышать сову. Весь вечер с крыльца мы наблюдали, как красноглазая тауи ожесточенно строит себе гнездо в неукротимой форсиции с ее выплеском желтого по всему горизонту. Я сказала возлюбленному, что названье «форсиция» я запомнила, когда умирала моя мачеха Синтия, в ту последнюю неделю, она произнесла внятно, однако загадочно: Побольше желтого. И я подумала, да, побольше желтого, и кивнула, потому что была согласна. Конечно, побольше желтого. И вот теперь, как ни увижу эту желтую неразбериху, я про себя говорю: Фор Синтия[4], для Синтии, форсиция, форсиция, побольше желтого. Сейчас ночь, сова так и не прилетает. Лишь все больше ночи и того, что в ночи повторяется.

И ли́са тоже

Заявляется мазком рыжины,

опрометью через лужайку, на белку

прицелился, прыгает чуть ли

не будто охота дается легко,

питание – дело десятое или

попросту немного скучное. Ни слова

не говорит. Лишь беззвучно

обходится четырьмя черными лапами

в своем деле, какое вовсе не кажется

делом, а лишь игрой. Лис

обитает по краю, кроит себе

бытие из объедков и обленившихся

грызунов, не поспевших на столб

телефонный. Берет только нужное,

ведет жизнь, какую кто-то сочтет

мелкой, друзей у него немного, трава

ему нравится, пока зелена и мягка,

не заботит его, долго ли смотришь,

не заботит, что тебе надо,

когда смотришь, не заботит,

чем ты займешься, когда он уйдет.

Чудней чудно́го в зарослях

За что б поболеть за что б поболеть, потираю

ладони и озираю окрестности

кто победит на пустыре этом про́клятом,

монетку оставь себе и преподай урок

своей же прискорбной ладонью. Ей не

нравится слово «мед», а значит, не понравится

и вся песня, где мед есть в

припеве. Сегодня холодно, значит, солнце – ложь.

Тут всё ложь, отзывается мой ближайший наперсник.

Какая-то драная белка ест и ест крылатки

и пускает их бесполезность на ветер.

Не знаю, с чего она драная, может,

лис, а может, заборный столб, что-то ее настигло.

И все равно каждый год ее видим, заходит припасть

хорошенько к птичьей купальне, приходит кормиться

в тень сирени и кипарисной метлы.

Конечно-конечно, уж до чего очевидно, вот за кого

болеть – вот за это чуть ли не мертвое,

что на самом-то деле ничуть

не мертво.

Проблеск

В ванной наша последняя

кошка подходит ко мне и урчит

даже без прикосновенья урчит

а случается так что мне можно

ее подержать когда никому

другому нельзя. Она когда-то

принадлежала мужниной

бывшей девушке кто больше

не на земле и я ему

никогда не говорила что по

ночам порой трогаю кошку и

мне интересно чувствует ли она

мое касание или же вспоминает

касание своей последней хозяйки. Это

древняя кошка – ершистая.

Когда мы одни, я пою

во все горло в пустом доме

и она мяукает и подвывает

будто нам не впервой

но нам-то впервой.

Первый урок

Она взяла крыло ястреба

и раскрыла его

слегка от плеча

вниз, от изгиба

крыла к мелким

кроющим, от больших кроющих

к маховым и к кромке запястья.

Пернатое было мертво,

начнем с этого, обнаружено

распластанным поверх белой

полосы на Арнолд-драйв. Она не

боялась смерти, она приняла

птицу как нечто

заблудшее, чему нужно тепло

и вода. Она разъяла ее —

глянуть, как там устроено.

Моя мать прибила крыло

к стене у себя в студии.

Велела мне не

бояться. Я смотрела

и училась смотреть

на мир пристально.

Предвкушение

До того, как вскопала

участок

у нас во дворе,

до того, как у нас

возник двор, – когда

травы росли только

между знаками

«стоп» и помойными

баками, когда у меня

был один горшок

с перцем

и один горшок

с томатом «рома»

на пожарной

лестнице, я

сажала

секретные семена

внутри тебя

алые

льняные занавески

плескали во

льющемся весеннем

ветре, сгущалось

грядущее

на жаре.

Время выжеребки

1

В напитанных росами футовых стеблях

травы мы стоим среди моря

жеребят, кобыл и жеребят, кобыл и жеребят,

повсюду на мягком склоне они по двое,

маленькие дуэты звенят мелодично по холоду,

ласточки вверх и вниз, их легендарный

вильчатый хвост, как байка гласит, – там молния шаровая

настигла птицу, когда та летела, неся человечеству пламя.

Наш друг-ирландец везет нас на «гейторе»[5]

посидеть среди них. Всюду пары

лошадок пока еще подпирают друг дружку, пока еще трутся носами

и все новое им интересно.

2

Две лошади, кобылы на пенсии, разделенные

сдвижной дверью конюшни, трутся носами.

Ни одна больше не зажеребеет,

их дело теперь – просто быть лошадью. Порой,

впрочем, они льнут друг к дружке, находят подругу

и ржут всю ночь, чтоб ту подругу

освободили. Носы сквозь ворота

соприкасаются и едва ли не слышно:

Всё ль хорошо? Всё ль хорошо?

3

Мне никогда не быть матерью.

Вот и все. Вот и вся мысль.

Можно сказать, она возвращается ко мне, когда смотрю на лошадей.

Что правда.

Но можно сказать, что она меня навестила,

пока над нами кружили, кружили ласточки,

что-то насчет того мифа об их хвостах,

как боги карают за щедрость.

Но не слишком ли это? Я повидала кобылу

с ее жеребенком, а следом много кобыл

со многими жеребятами, и думала попросту:

Мне никогда не быть матерью.

4

Один жеребенок кусачий, глаз да глаз

за ним, когда он скалит зубы и тянется

к мягкому месту. Он смекалист, ногаст

и прет на меня прямиком, словно его направляет

некое большее тяготение, а я стою

крепко, выставляю руку вперед, тру

продолговатую белую метку на лбу у него,

нежностью заглушаю его потребность кусаться.

Люблю его эгоизм, наш с ним эгоизм,

мы с ним друг друга испытываем, ласточки

всюду вокруг нас. То и дело

зубы его настигают меня, он хочет

чему-то меня научить, достать меня

там, где больно.

Не самое печальное на свете

Весь день я чувствую некий зуд

под воротником, стеснение жизнью. Пишу

дату вверху письма, хотя

никто последнее время не пишет год,

я год пишу, похоже, год этот

писать надо, громадный, круглый и жуткий.