Между делами нахожу дохлого птенчика,
может, голубенка, а может, не знаю, если честно,
слишком зародышевый, слишком видный-насквозь и крохотный.
Я по нему не скорблю даже, просто как-ни —
в-чем-не-бывало беру совок, вкапываю вялое тельце
с новой хостой под главной кормушкой.
Вроде хорошее место для закрытоглазой
штучки, навеки закрытоглазой, под зеленым растеньем
в земле, под пиром сверху. Между
землей и пиром – вот где теперь я живу.
Прежде чем похоронить его, я делаю снимок и умоляю
брата и мужа быть свидетелями этому
едва ль не прозрачному телу. Засвидетельствовано,
похоронено, я дальше живу свой день, который не
то чтоб обыденный, поскольку ничто теперь не
обыденно, даже если обыденно. Теперь что-то
ломается на горизонте, падает снова
и снова на землю, по временам
неприметно, по временам утаенно, словно печаль,
по временам похоронено даже без песни.
Бухта Стиллуотер
Оно казалось магией исподтишка:
солнце рикошетом от гребней волн возле
бухты Стиллуотер, мягкая порода откосов
из песчаника и глины, ветром склоненные
кипарисы кренятся к
синему Тихому – и лишь ты
видел их. Кочевое стадо
серых китов, плывших на север, новенькие
китята в хвосте, пуляют струи пенистых
исторгнутых вод из дыхал
устроили целый спектакль, прыгая
в ясный весенний воздух вдали от берега.
Мы ныли, что не разглядели
ни гладкой спины, ни плеска хвоста
ни одной высунутой головы
над бурлящей поверхностью. Слишком юные,
подолгу вовне и не смотрим, мы опускали
взгляды на то, что жило мелко,
на ящерицу аллигаторовую в койотном кусте,
на орляк, на рыжий губастик,
на пляжного мотылька, уховертку, клеща.
Такая уловка была у тебя – кит всякий раз,
стоило нам опустить голову. Наверняка
неправда: они возникали,
пока мы глазели на мексиканский шалфей
или монарха. Мы отвлекались
на улики жизни у нас под ногами,
у нас не было времени на ожиданье,
какое необходимо. Смотреть
на волны, пока не возникнут киты,
казалось, может свести с ума. Теперь я
в глубине суши, где дымом смердит
и бензином, деревья безлисты от
ветра. Отказал бы ты мне, попроси я тебя
опять показать на горизонт, и сказать мне,
что есть чего ждать?
2. Лето
Все начинается с деревьев
Два зрелых кипариса на поляне
сплетаются так, что едва ли не
кажутся одним. Пока под неким углом
из синего надувного бассейна, что я купила
этим летом, чтобы спасти свою жизнь, я не вижу,
что там не одно, а два дерева, и они
целуются. Они целуются до того нежно,
что смотреть на них – грубость, одна рука
на плече у другого, вторая —
в ветвях другого, как в волосах.
С каких пор поцелуй стал столь
опасен? Или вечно был он таким?
Тот поцелуй беззаконный в уборной
«Четырехликого лжеца»[6], бара
названного в честь часов, – как там ее
звали? Или тот, первый с тобой
на углу Метрополитен —
авеню, перед тем, как ты пришел домой
со мною насовсем. Я смотрю сейчас на зеленые
те деревья, и мне сладострастно.
Я хочу, чтоб и дальше они целовались без
страха. Я хочу смотреть на них и не
чувствовать, до чего обделена я объятьем. Приди
домой. Всё тебя умоляет.
Изгнанные чудеса
Американскую липу мотает, ошеломленную бурей,
то дернет, то качнет, то просто потряхивает, будто остатки
музыки по окончании вечера перед сном на проспекты вплывают.
Помню, шла как-то раз по Клинтон-стрит, напевая
вновь ту строчку: Хладен Нью-Йорк, но мне нравится очень,
На Клинтон-стрит музыка до самой ночи[7]. И, конечно,
звучала музыка, хотя это была я и мое беспрестанное вспоминание.
А здесь, теперь, что вообще предлагается?
Дражайшие Тараканы Высочайшего Ранга, суровое исподнее
суровой преисподней, к советам я истово подозрительна.
Каков он, тамошний мир? Поешь ли ты в тоннелях?
Лучше иногда не сказать ничего.
Лучше сказать: Память скачет с горы[8].
Милейшая пурпурная традесканция в иле канавы, как тебе удалось?
Такая отвага, такая мягкость – при всем поношенье и злобе[9].
Никому неохота беспрестанно быть симпатягой. Но никому неохота быть и
плевелом. Одна в Аргентине в кафе, я танцевать не хотела нисколько, скривилась
так, чтоб говорило ни за что и ни с кем, никогда. Борхес утратил зрение
с годами, и все ж иногда лучше быть незримым.
Что это – быть увиденным так, как надо? Таким, какой есть? Вспышкой цвета,
мазком в толпе,
чем-то зрелищным, но неприкасаемым.
И вот уж мира не стало. Нет ни Буэнос-Айреса, ни Сантьяго.
Ни танго, ни самбы. Нет кислого писко сладкого липкого
что пробивает упрямый кирпич головы.
Пишет Мистраль: Ни в чем, что нас услаждало, мы не нуждаемся[10].
И все же – некая тупая жажда проникнуть в мировые города
и снова у окна сесть в кафе «Тортони» и отвергнуть приглашенье
вот просто так. Теперь претерпеваем.
Претерпеваем время, эту отравленную пелену крайностей – утраты, горя, расплаты.
Пишет Мистраль: Ее в себе я убила: ведь я ее не любила[11]. Но я не хочу убивать
ту женщину, что во мне мается. Я люблю ее и хочу, чтоб и дальше томилась она,
пока не сведет ее это с ума, томление это, пока ее жажда не станет чем-то
вроде пылающего цветка, дерева, что отрясает
потоки дождя, как будто просто играет музыку.
Где круги пересекаются
Мы зарываемся.
Мы горбимся.
Мы побираемся и побираемся.
Тезис, как и прежде, – река.
На вершине горы
свет убийственный, такой сильный,
будто глядишь в первородную
радость, краеугольную,
то краткое братство держания
и руки, просвет между
зубами за миг до раскрытья
ширью, жаром.
Мы торопимся.
Мы тоскуем.
Мы молим и молим.
Когда нам скорбеть?
Мы считаем, что время – оно всегда время.
А место – всегда место.
Каллистемоны манят
любителей нектара и мы
ловим, ловим, ловим.
Тезис – по-прежнему, ветер.
Не бывал тезис изгнанником.
Мы не бывали в изгнании.
Мы бывали на солнце
сильном и между сном,
ни жарких врат, ни дома в упадке,
лишь каллистемона полна
со всех сторон жаждой.
Раз уж на то пошло
Подставь ножку двери,
мы рты кошелями
раззявим на пустое
место, где наша радость
жила когда-то, мелкий в цвету
сорняк, багрец мертвой крапивы:
куда ушло ты,
славное процветанье? Красное
перышко нашла я гнутое
на обочине в диких цветках,
промокшее, да не промокшее,
просто оттененное, бездвижное,
необремененное, непреклонно
полету отдано.
Великолепный фрегат
Ничего, если начну с очевидного? Во мне полно камней —
ничего, если не смотреть в это окно, а смотреть а другое?
Один наставник сказал: Нельзя начинать стихотворенье с того, что мужчина смотрит
в окно. В окно смотрит слишком много мужчин.
А вот если женщина? Сей день – наважденье. Один последний апельсин