Порода ранимых — страница 5 из 11

на кухонной стойке: он мертвый фрукт. Мы глотаем мертвое.

Как-то раз в Рио рядом с Леблоном большие морские птицы парили над бескрайней

Южной Атлантикой. Я таких никогда не видала.

Размах крыльев в восемь футов, исполины в своем скольженье уверенном, черные,

шея красная, словно рана или потайное сокровище. Или и то, и другое.

Поискав, я узнала, что это Великолепный Фрегат.

Словно величие птицы само себя назвало.

До чего же приятно произносить: Я Великолепный. И к тому ж они странствуют стаей,

и я задумалась, именуют ли они друг друга. Великодушно похлопывают

по глубоко раздвоенному хвосту или оперенью, что лоснится в соленом воздухе,

горловые мешки говорят: Ты Великолепен. И ты тоже Великолепен.

Мне хочется одарить всех любимых моих эпитетами, каких они стоят:

Вы Ослепительны. Вы Лучезарны. Вы Безупречны.

Я далеко от тропических вод. Навыков нет у меня ни летать, ни крыльями

по воде чиркать привольно, словно сам ветер. Но отсюда

я все еще в силах вообразить упоение, славно пойманную рыбешку в клюве у птицы.

Дуть на руль

Вечереет, свет серовато-золотой

на склоне, и я думаю о поездках

из Бруклина к Мысу[12] или же

к Лунной горе из Города,

или к Стокбриджу той самой зимой

с Х и ее сестрой и кузиной,

и как мы звали их Стокбриджами.

И я случайно сказала, Желаю нам Норман-Мейлерова

Рождества вместо Норман-Рокуэллова Рождества[13],

и мы хохотали над тем, до чего грустное вышло бы

Норман-Мейлерово Рождество. Или как в другой раз мы

ждали, пока Т сложит наши сумки в машину,

будто она не просто за рулем, а

шофер. Или как после того, как Т оштрафовали

на 6-й Восточной, она шла на предельной скорости, но дула

на руль, будто он парус, и спрашивала:

Машина вообще работает? Мы трое,

набившись вечно в какое-нибудь такси

и решая, куда нам дальше, лишь бы не по кроватям,

потому что столько всего еще надо выяснить.

И как кто-то однажды спросил Х,

кончаются ли у нас когда-нибудь темы, чтоб дальше

говорить, но, конечно, они у нас не кончались,

не кончатся, они нескончаемы, нескончаемо даже вот это,

небо темнеет так, что мне бы

хотелось, чтоб мы бродили сейчас по

Нью-Йорку где-нибудь или сидели в «Губернаторе

Брэдфорде»[14] и не бродили б совсем, или просто болтали

бы или же не болтали или счастливы были или не несчастны,

и в этом моя потайная работа – быть достойной

вас обеих и этой бесконечной болтовни,

где все интересно оттого, что вы

это упомянули, добавив: Правда же интересно?

И как мы говорим чаще всего: Помните,

как в тот раз, и мы киваем, поскольку

помним тот раз. Не считая тех нескольких раз,

когда забываем, – как в тот раз, когда Х

пыталась напомнить нам о чем-то и, когда

мы спросили ее, о чем, сказала: Не знаю,

но вы там были и я была там. Так и было.

Банка со скорпионами

Просвечивают и змеятся на бежевом ковре,

как десяток беглых замыслов, вытолканных на зады

к границам мозга, – замыслов сделать больно себе

или больно другим – попали они в поле зрения, волокна

кошмаров, дрянь жалящая, ядовитая мразь,

два ногощупальца к добыче тянутся в первые же часы

после рождения. До чего странно думать почти тридцать лет спустя, я вижу

этих новорожденных скорпионов так ясно, как сегодняшнюю мертвую моль,

прилипшую к мелким клеточкам дверной сетки. Мы делали то, что дети

делают с мелкими жуткими существами, – ловили их, чтоб рассмотреть

поближе, посокровеннее, исследовать их злодеянья

за толстым прозрачным стеклом банки с крышкой. Смотрели,

как они заползают, жала на взводе, один на другого, кругами.

Наше открытие казалось ужасным – это как обнаружить смертность.

Мы тогда были две девчонки и, невзирая на свой неуемный страх,

не могли заставить себя их убить, едва не

умилялись тому, как они суетятся там, за стеклом, как они стали

чуть ли не нашими – мелкие мародеры, все созданья ночные пойманы

в беспощадном разоблачении светом. Не знаем, что с ними случилось.

Мы оставили скорпионят на полу в банке с запиской,

где значилось попросту: Банка со скорпионами. На этом делу конец. Или начало.

Чего вы желаете им? Отсюда можем придумать.

Первая рыба

Когда я подняла громадную рыбину над зеркальной поверхностью

озера Скиннер, мне захотелось немедленно

выпустить ту бившуюся зверюгу. Катастрофа на удочке,

она, казалось, способна весь алюминиевый ялик

утащить на дно своего бездыханного мира.

Пень-старикан заорал, чтоб держалась, и

не помогал мне, пока я сматывала и сматывала – и вот наконец увидела,

как черный карп поднялся навстречу мне, черный глаз

к черному глазу. В белом ле́днике смотрелся он так невозможно.

Здесь ли положено мне извиниться? Не

только перед рыбой, но и перед всем озером и землею, не за себя одну,

но и за все поколения грабежа и искорененья.

Помню его устрашающий рот, открытый, словно чтоб заглотнуть

варварку юную, которой он проиграет жизнь. Этот глаз с золотой

каймой меня не простит, не отпустит грехов, не помилует.

Я хотела выловить что-нибудь; он хотел жить.

Мы так и не съели его, придонного, – под кустом роз погребли,

где, клялись мои предки, розы цвели

в тот год в два раза крупнее, в тот год, когда я убила живое, потому что

мне так велели, в тот год я встретила своего близнеца и погребла

его, не оплакав, чтобы меня сочли смелой.

Совместная опека

Почему я не видела этого, как оно есть:

изобилие. Две семьи, два разных

кухонных стола, два свода правил, два

ручья, две трассы, два неродных родителя

с их аквариумами или восьмидорожечниками, или

сигаретным дымом, или эрудицией в рецептах, или

навыками чтения. Не могу прокрутить назад – запись

поцарапана и застревает на той первоначальной

хаотичной дорожке. Но позвольте сказать: меня

катали по воскресеньям туда-сюда, и легко не было,

но любили меня в обоих местах. И вот теперь у

меня два мозга. Два совершенно разных мозга.

Один вечно скучает по тому, где меня нет,

а один с большим облегченьем наконец-то дома.

Об очерке горизонта и дегте

В одиннадцать на крыше

нашего многоквартирного

дома в центре я садилась, скрестив ноги,

в наползанье городских сумерек

и ждала, когда жухлые летучие мыши

слетят со своих

розовых насестов в «Театре

Себастиани»[15] в бледное небо.

Нас научили сидеть

тихонько и наблюдать, как они

вьются и трепещут привольно

в тайном сумрачном действе.

До чего внезапно они

бросались вниз и возносились, и возносились,

и бросались вниз. Тревога пришла

и тревога ушла, а небо…

Сайрас и змеи

Мой брат держит змею за голову. Вся

змея в длину – как в длину

тело моего брата. Змеиную голову

держат крепко, надежно, словно брат

показывает змее что-то вдали в высокой траве.

Я не знаю, зачем ему надо держать их,

сильные их тела обвиваются вокруг

тепла его руки. Сдавливают, созданные

из петель и инерции; юркая холодность гладка

по земле. И все же этот образ его,

держащего змею, змеящуюся, как змеям

положено, и существительное, и глагол, и история,

что добром не кончается. Как-то раз мы стащили яйцо

из курятника на задах

и раскололи его – просто глянуть, что там внутри: целый

невылупившийся цыпленок. Там, где мы

ожидали увидеть желток и слизь, была неоперившаяся,

не развернувшаяся милота. Мы глазели на эту штуку,

ныне мертвую, вылущенную любопытством и малолетством гадким.

Брат притворился, что ему нет особого дела,

а вот я поплакала, пусть и немного. И все же мы похоронили это

в кустах, возле ползучего чертополоха, что подрал

нам руки шипастыми листьями, колючими

на концах, как оружие, застрявшее в гремучем маннике.

Но я знала, я знала, что он бы поплакал, будь он один,

не будь он мальчишкой в летней жаре, но он был мальчишкой

в летней жаре. Годы спустя, вернувшись из Мексики