— Ты об чем?
— Так кто ж его знает…
— Супруга моя, Аграфена Петровна, просила меня ребятишкам ботиночки какие ни на есть к школе добыть. Так я уж тут к кому только не совался — нипочем не отоваривают. Расстройства теперь будет… — решил заодно пожалиться на жизнь и Постнов. И тут же развернулся к Рубанову: — У тебя с займом как прошло?
— Обошлось. Половину на колхоз записали.
— Без наличности, значит?
— Я что тебе, рожу ее?
В чайную вошли двое. Высокий худой старик, державший на плече сверкающий перламутром трофейный аккордеон, сразу прошел к буфетной стойке. Инвалид, тяжело опираясь на костыли, стоял в дверях, пьяно оглядывая закуренный гудящий зал. Разглядел за столиком в углу председателей и, неловко владея костылями, направился к ним, то и дело задевая сидящих. Еще не доходя до них, громко, на весь зал заговорил:
— Глядю, вроде свои, илирские… Здорово, Иннокентий Иванович. Не угостишь по случаю своего приезда в район инвалида Великой Отечественной? А я вам песню спою. Ты, помнится, Иванович, любил, как я пою. Так я могу…
Инвалид придвинул костылем табуретку и сел рядом с председателями. Большешапов молча налил ему водки. Инвалид посмотрел ему в глаза, вызывающе спросил:
— Не жалко?
— Я, Минь, жалеть не умею, не приучен. Пользы еще с жалости никогда и никому не было…
— Ну, раз не жалко, значит, и врезать можно. За товарищей вот ваших, что хмурые сидят…
— Хмурость наша, Миня, еще до тебя была, еще когда ты на двух ногах немца бил… Давай вместе выпьем…
— Раз так, уважаю. Уважаю… И выпью тогда.
Они выпили.
— Только все одно хмурых не люблю.
За его спиной появился старик с аккордеоном. Одной рукой он держал бутылку вина и стаканы.
— Вы на него без обиды, граждане. Это он все поминки по своей судьбе справляет, уязвить ее хочет. Здравствуй, Иннокентий Иванович.
— Здравствуй, Михалыч. Садись с нами.
Старик пристроился на краю стола, сразу стал разливать вино по стаканам.
— Хожу вот с ним, оберегаю, кабы что. Тяжелый он у меня с фронту вернулся. Поддерживаю сколько сил хватает.
— Ты мне-то не рассказывай. Как устроились?
— Давай, мужики, песни петь, — опорожнив налитый стакан, предложил инвалид.
— Видал — песни ему петь. На вот свой кардеон, да посиди спокойно. Устроились мы, Иннокентий Иванович, грех бога гневить… Сторожу вот, да дровишки подрядился заготовлять, когда кто попросит. Не обижаюсь на жизнь, чего зря говорить.
— А мы без тебя, Михалыч, в конюховой оскудели. Не наладимся никак.
— Ты на меня, Кеша, без обиды…
Инвалид в это время, выпростав аккордеон, уверенно пробежался пальцами по клавишам. Почти все в чайной оглянулись на звуки музыки.
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
Пел он громко, по-пьяному сломанным, но все-таки красивым голосом. Народ в чайной притих, все смотрели на инвалида. И только Перфильев смотрел в окно. Над крыльцом хорошо видного отсюда райкома служащие неумело прибивали лозунг — «Уберем урожай без потерь!»
Очередной призыв
Голые, худые, низкорослые парни один за другим проходили перед комиссией. Поворачивались, приседали, расставляли руки.
Главный врач наклонился к майору:
— Первый послевоенный призыв. Разве сравнишь? Каких богатырей в сорок первом отправляли…
Майор недовольно поморщился, тихо ответил:
— Они, между прочим, тоже свою войну отшагали. И голод, и работу не по себе… Ростом, говоришь, не вышли? А я бы с такими на любом фронте спокойным был.
— Вы меня не так поняли, товарищ майор, — поспешил оправдаться врач. — Я чисто в статистическом смысле… Кстати, вот вам и исключение…
Перед ними стоял высокий и сильный Санька Рогов.
— Перфильев? — заглянул в список майор. — Не забыл наш разговор?
— Об училище? — спросил Санька.
— Об училище. В лучшее, как и договаривались.
— Товарищ майор… — замялся, было, Санька. — В училище, я слыхал, пораньше подаваться надо?
— Так а в чем дело? Собраться что ль долго?
— Да нет… Не получается пораньше. Хлеб убирать надо. Без меня не справиться будет. Мужиков у нас нынче никого.
— Хлеб, говоришь? — нахмурился майор. — Ладно, иди. Иди, иди. Обдумаем этот вопрос. Ступай..
Майор посмотрел на главного врача. Тот, склонив голову, что-то писал на лежавшем перед ним листе бумаги.
Медсестра объявила следующую фамилию:
— Ступин! Валерий Ступин!
Из-за спин выдвинулся и подошел к столу парнишка. Почти подросток по росту и худобе. Тяжелые, темные, разбитые работой кисти рук резко выделялись на белом теле. Парень неуверенно спросил, обращаясь к майору:
— Тут про училище говорили… Я согласен. В училище…
— Ступин… Ступин… — стал сверяться по списку майор. — Ты из какой семьи? Сколько человек?
— Мамка, братишка, две бабушки… Дед еще…
— Имеешь право на льготу.
Парнишка с надеждой смотрел на майора. Хотел что-то сказать, сглотнул комок в горле, но промолчал.
Майор болезненно поморщился, махнул рукой:
— Иди, Ступин. До следующего года иди. Там видно будет.
Обещание
Старый амбар на краю поля накрыло стремительным солнечным ливнем. Неподалеку стояли оседланные, лоснящиеся от воды кони.
Перфильев с Перетолчиным стояли под прогнившим, протекающим навесом, смотрели на поле, на дождь, на быстро уносящиеся на юг тучки. Охотничьи ружья поставили к стене, подальше от вездесущих капель. Перфильев явно маялся вынужденным бездельем и затянувшимся молчанием, но разговора не начинал, выжидал, пока не заговорит секретарь. Тот наконец ворохнулся, словно стряхнул с себя оцепенение, накатившее от гипнотизирующего шелеста дождя, и пробормотал, словно самому себе:
— Не люблю дожди.
— Ни к чему они сейчас, — согласился Перфильев.
— Чувствуешь, понимаешь, какое-то бессилие. Стихия не стихия… Как тоска навалится, засосет — и ничего невозможно поделать. Одно спасение — мобилизоваться и ждать. Рано или поздно все равно наша возьмет. Согласен?
— Лишь бы не поздно, — не то согласился, не то возразил Перфильев.
— По радио на днях правильно подсказали: «Оптимизм наша надежда и опора». Закуришь?
— Бросил.
Перетолчин закурил, то и дело поглядывая на хмурого председателя.
— Сомлел ты что-то, Николай, — решил он наконец приступить к основному разговору. — Я-то хорошо помню, каким ты перед войной был. Герой! Ну, чего киснешь? Смотри, какая пшеница поднялась. Я на твоих полях душой отошел.
— Пшеница неплохая, — согласился Перфильев.
— Не прибедняйся — «неплохая». Хорошая пшеница. По шестнадцать центнеров запросто возьмешь. Не зря, получается, я тебе названивал: глубже паши, быстрее паши, больше паши…
— Людей у нас с сева и половины не осталось…
— Знаю.
— Не убрать будет, я уж сразу скажу. Если которые остались мужики, так в тайгу подадутся. Тогда и половины не убрать.
— Пушнина тоже большое дело. Указ имеется — не препятствовать. Им тоже план спущен.
— Вот оно и получается — план на план. Не о десяти же мы головах. Насчет леса — колхоз, насчет пушнины — колхоз, куда ни кинь — опять колхоз. Хлеб! Да мы бы его втрое дали, кабы по-умному все шло… Может МТС о комбайне попросить, Виссарион Григорьевич? Откликнутся на такое предложение?
— С комбайном ничего не выйдет, не надейся даже. И масштабы твои не те, и по клочкам твоим не наездишься. С ними все твердо решено — «Рассвету» и «Красному пути» направляют. И не обижайся. У них тоже не сахар, а земли больше.
— Мне бы дня на два. Дальнее только убрать.
— А перегон не считаешь? Клади два-три дня. А тут еще дожди… От комбайнов этих одно название осталось. Случись что — по полной отвечать придется. Да еще с привеском. Так что, дорогой товарищ председатель, вдвое, а то и втрое придется работать.
— Это уж так, насколько сил хватит. От работы мы еще не бегали…
Перфильев помолчал, поморщился на зависшую над полем приблудную тучку и, наконец, решился.
— Тут к нам днями житель с нашей деревни с фронта заехал. Прежний житель. Мужик умный, хозяин хороший был… Так он прямо говорит — не может ваш колхоз существовать. Не имеет права. По всей науке соответствующей не может. Базы под ним не имеется. Экономической. Людей всего ничего. Держитесь еще, как насквозь раненный, а как вдохнете поглубже, так на тот свет…
Перетолчин не спешил с ответом. Долго молчал. Наконец отбросил докуренную до мундштука папиросу и повернулся к Перфильеву.
— Хозяин, говоришь, хороший? Ну, а ты что ему?
— Что я… Как положено — выдержим, говорю. И строиться начнем, и барахлишком обзаведемся…
— А в душе, небось, кошки скребут? Эх, Перфильев, Перфильев! Тебе ли не знать, сколько раз нас хоронили. Сам видишь — живем еще. Лучшей пропаганды не придумаешь.
Заблудившуюся тучку наконец снесло ветром. Проглянуло скатывающееся к закату солнце.
— Кончается водичка небесная, — явно обрадовался Перетолчин. — Пойдем, что ли?
Они вышли из-под навеса, сели на коней, поехали вдоль поля к реке.
— Будут тебе люди! — неожиданно даже для себя самого пообещал Перетолчин.
Перфильев даже коня придержал.
— Что?
— Дам, говорю, людей на уборку. На много не рассчитывай, но человек восемь — десять пришлем. Наскребу по сусекам. Запишем, как смычку города с деревней. Вроде необходимого почина.
— Поедут ли?
— А это уже наша забота. Твое дело хлеб до колоска убрать. Об этом болей. Тут с тебя с одного спрос. Старица твоя далеко?
— Считайте, приехали…
Направили коней к мокрым кустам прибрежного черемушника. Оставили их у межевого столба и стали пробираться к заводи.
Вдоль заполыхавшего после ненастья заката летела стая уток. Свист их крыльев надвое разрезал тишину наступившего вечера. Выстрел Перетолчина разбил их полет. Стая метнулась в сторону, и только два бесформенных комочка безжизненно упали на землю.