Пороги — страница 22 из 59

— Настроеньица у тебя, я посмотрю, — пробурчал он негромко. — С такими настроениями начинать — преждевременная капитуляция и даже хуже… Коммунисты кроме тебя имеются?

— Нету коммунистов. Только они…

— Что они?

— Так… к слову…

Уполномоченный выпрямился, недовольно и очень внимательно оглядел собравшихся.

— Я отвечу товарищу. Товарищ, видимо, еще не полностью уяснил обстановку. Говорите, раньше вчетверо людей было. Верно. Значит, сейчас нам надо вчетверо, а то и больше работать. Больше! Как в войну работали! Справлялись? Вы же и работали.

— Работали… — проворчал конюх.

— Никто не говорит, что легко. Но надо, необходимо! Не-об-хо-димо!

— Работой нас стращать нечего. Работаем. Сколько сил хватает, работаем… — Конюх наконец тяжело поднялся и повернулся к сидящим за его спиной женщинам. — Только кому работать? — Он показал рукой сначала на Никитишну, на старуху Щукину, сидевшую рядом, потом на кучку подростков, пристроившихся в углу у входа. — Много она наработает? А она? Еле же ноги таскает. Или ребятня вон та? Гляньте на всех на них хорошенько…

Уполномоченный растерянно повернулся к Перфильеву.

Тот наконец разогнулся, встал, поморщившись от накатившей боли.

— Помолчи, Петр, — махнул он рукой в сторону конюха, — садись, мол. — Уберем мы хлеб. Не может быть, чтобы не убрали. Погода не подкосит, уберем. А погода, вон дед Ефим говорит, будет. Так что уберем. Будем день и ночь работать. Как надо. Уберем.

Екатерина не выдержала.

— Да тебе-то куда работать? Руки поднять не можешь. Во сне криком кричит. Товарищ, скажите хоть вы — нельзя ему… Врач говорит — нельзя работать, пораненный он весь. Лечиться надо, уезжать. Справку дал…

Все замерли, уставившись как один на Перфильева.

Тот через силу улыбнулся.

— Не шуми, Екатерина Матвеевна, не паникуй перед народом. Уберем хлеб, тогда и лечиться подумаем. Болеть мне сейчас нельзя.

— Да как же нельзя? Врач сам сказал — обязательно даже, — неожиданно для себя самой почему-то растерялась Екатерина.

— Нельзя! И что я еще хотел вам сказать… Первый секретарь райкома, товарищ Перетолчин Виссарион Григорьевич, сам лично обещал нам помощь. На уборку к нам приедут из города…

Пробежал и стих легкий оживленный говорок.

Уполномоченный сразу обрел прежнюю свою уверенность и значительность.

— Вот видите. Я, правда, об этом решении, прямо скажем, не информирован. Но если товарищ Перетолчин сказал, значит помогут. Я что еще хотел добавить… — Он заглянул в свой блокнот. — У нас на фронте как было? Если идешь в атаку без уверенности в победе, не дойдешь, захлебнется атака. Уверенность нам нужна, товарищи. Уверенность и еще раз уверенность. И не с такими трудностями справлялись.

Перфильев неожиданно для всех вдруг медленно и неуверенно направился к двери, даже не прихрамывая, а как-то беспомощно приволакивая раненую ногу. Екатерина кинулась следом, подставила для опоры плечо. Пронзительно заскрипела, закрываясь за ними, дверь. Удивленно посмотрел им вслед, но продолжал, не останавливаясь говорить, уполномоченный.

— Я твердо обещаю вам, товарищи, преодолеем все это. Разруху преодолеем, время трудное переживем. Переживем и преодолеем. Сами потом свою жизнь не узнаете. Вспомните, как перед самой войной жили? Так еще лучше будет, намного лучше.

— А с мужиками как будет? — выкрикнула сидевшая у окна Дарья.

— Не пойму вопроса? — растерялся уполномоченный.

Дарья поднялась и, выпрямившись во всю свою могутную стать, уверенно стала объяснять:

— Так перед войной, товарищ дорогой, у нас мужики были. Интересуемся, как дальше-то будет? А то сами оставайтесь, мужчина вы видный…

Бабы засмеялись. Старик сторож крикнул с места:

— Она у нас, товарищ уполномоченный, по мужикам тройную норму сполнит…

Перфильев придержался за косяк входной двери, прислушался, встретился глазами с Екатериной, попытался улыбнуться, услышав смех из-за двери, и медленно опустился в беспамятстве боли на доски крыльца.


Повестка

Тихо в деревне. Только у избы Перфильевых сидит на лавке мальчишка и на трофейном аккордеоне Рогова подбирает мелодию «Сулико». Тоскливо, спотыкаясь, постанывает неуверенная песня. Проходивший мимо Санька потрепал музыканта по взъерошенному затылку и вошел в дом.

Перфильев лежал в постели. Санька нерешительно замер у входа — будить? Не будить? Не открывая глаз, Перфильев спросил:

— Жатки проверил?

Санька, настроенный на совсем другой разговор, перевел дыхание, ответил не сразу:

— На Хромцовской ножи заедает, если быстро пускать.

— Зажим отпусти немного, — по-прежнему не открывая глаз, посоветовал Перфильев.

— Отпустил, — согласился Санька.

— А твоя как?

— Ладная.

— Черт, надоел со своей музыкой… — открыл наконец глаза Николай. — Скажи Петру — коней пусть на ближнем выпасе держат, там отава добрая.

Санька согласно кивнул и, собравшись с силами, выдал наконец:

— В военкомат мне завтра… Наготове. Ехать уже. Просил подождать, пока уберемся, говорят, «не положено». Разнарядка какая-то…

Перфильев сел на кровати, спустил ноги на пол.

— Повестка при тебе?

— Нет.

— Чего раньше не сказал? Проводить же надо собраться.

— Ни к чему… Подождать просил… Ни в какую.

— Подождать… Ты, Санек, считай, уже под ружьем. В армии не ждут… В армии приказ — святое дело, попятных быть не должно.

— Кто на жатке-то теперь будет? — не утерпел поинтересоваться Санька.

— Это, солдат, не твоя забота. Ты вот что, ты за Надехой сходи, так? Да Петра с бабой Галей зови. Остальные узнают, сами придут.

— Да зачем?..

В дом торопливо вошла Екатерина.

— Ты чегой-то поднялся? Стоит за порог, так опять неладно. Ложися давай. Баба Галя мне настой из маральего корня дала. Говорит, себе храню, так еле уломала.

— Погоди, мать, — остановил ее Николай. — Кончай ты со всем этим делом. Прошло все. Честное пионерское прошло. Александра сейчас провожать надо. Повестка у него…

Екатерина растерянно застыла посередине избы, переводя взгляд то на сына, то на мужа.

Кажется, вся деревня собралась в доме Перфильевых. И еще входили. Ставили на стол, что могли из своих припасов, садились рядом с теми, кто пришел раньше. Негромко переговаривались.

Из-за стола со стаканом в руках поднялся Перфильев. Стало совсем тихо.

— Вот и радость вроде, а сердце болит… — Заговорил в раздумье, словно самого себя убеждал в чем-то. — Можно сказать, последнего мужика из деревни провожаем. Колхозника…

Кто-то из баб заплакал.

— Да нет, бабоньки, вы не плачьте, вы подумайте, — голос Перфильева окреп, словно он окончательно понял, что именно надо сейчас сказать. Показал рукой на открытое окно, потом обвел взглядом собравшихся. — Вот оно место наше родное, деревня наша старая Макарово. Незаметная точка в масштабе, если на карту посмотреть. Только давайте теперь посчитаем, сколь за одну всего жизнь человеческую деревушка наша в общий котел положила? Вместе давайте посчитаем.

Первым делом надо мужиков счесть, что в партизаны подались в Гражданскую. В коммуну и в колхозы — тоже на жизни счет шел. В город кадры давали, на стройки разные, на лес… С войны вовсе обезлюдели, не мне говорить вам. А и сейчас из нашего Макарово окрест и лес валят, и города строят, и зверя бьют, и дороги ведут. И в армию вот сыновей даем. Стоит, значит, наше место на земле что-нибудь? Стоит! Стоит, земляки, стоит, мои родные. Не мало стоит…

Я не за Саньку пью — у него жизнь сейчас вроде вперед пошла. Я за вас выпить хочу, вам спасибо. Спасибо за то, что так мы умеем с вами на этой земле стоять, жить так…

Все разом заговорили, полезли к Саньке и председателю чокаться. Бабы затянули песню.

Никитишна сделала несколько глотков, откусила чуть хлеба, а оставшийся кусок придвинула Верке, погладила ее по голове:

— Ты ешь, ешь, не думай. А то разве сноп подымишь?..

Хорошо пели бабы, душевно.

Надя боком, вдоль стены, стараясь казаться незаметной, выскользнула из избы.

Все быстрее и быстрее бежала по пустой улице деревни.

Взбежала на крыльцо своей избы, распахнула незапертую дверь.

Остановилась посреди избы, почти в беспамятстве обводя глазами ее пустоту и сумрак. Увидала на стене фотографию покойных отца с матерью, тихо простонала:

— Мамочка моя… — и, упав на пол, зашлась в плаче.

По этапу

Серая толпа арестантов в сопровождении конвойных шла по крутой улице старого Братска к пристани. Обычная улица старого сибирского городка: полуторка у чайной, очередь у хлебного магазина, домишки с чахлыми палисадниками, редкие прохожие. Мелкий нудный дождь вполне вписывался в эту нерадостную картину.

В колонне с краю шли дядя Федя и Степан.

— Никак и у наших дождь? — поглядев на низкое серое небо, проворчал дядя Федя. Не дождавшись ответа, добавил: — Вот горе-то, Степ. Положит хлеб, жизнь наша переменная.

— Что теперь-то, — нехотя отозвался поникший, словно какой-то совсем другой, повзрослевший и неузнаваемый Степан. — Не нам убирать…

Дядя Федя жалостливо посмотрел на Степку, тихо сказал:

— Зря ты так-то, Степушка. Свое все же…

Прошли мимо старой острожной башни, по одному обходя огромную лужу, пошли по деревянному тротуару и стали спускаться к пристани.

В густой толпе пассажиров, толпившихся у сходней на берегу в ожидании парохода, Степан увидел старика-артиста с девочкой. Старик сидел, опустив голову. Девочка же узнала своих попутчиков по лодке, дернула старика за рукав, стала что-то торопливо объяснять. Но колонна зэков уже прошла мимо, в самый конец пристани, где приткнулась к берегу старая, приготовленная к отправке товарная баржа. Там по команде все сели на сваленный горкой на берегу щебень.

Старик наконец понял, в чем дело, грустно улыбнулся и по-отцовски привычно погладил девочку по голове.

— Глупенькая ты еще. Не надо бояться чужой беды, какой бы она ни была. Послушай меня, старого нелепого человека. Я давно заметил, что именно в горе, в беде, в страданиях чище и лучше становятся люди. Горе смывает с них ржавчину жизни. Не сразу, конечно, но чаще все-таки смывает. И тогда становится виден настоящий металл человеческого закала. Когда мне пришлось держать ответ перед новой жизнью, я сказал себе — в конце концов, все дело в самом человеке… В его, если вспомнить, как говорили раньше, — в его душе…