А Василий все пел и пел свою песню. Внизу проезжали машины, неподалеку бульдозер расчищал от притаежного мелколесья очередную строительную площадку, у школы разгружали новенькие парты, поднялся с земли и ровно встал в пробуренную яму очередной столб электропередачи, малыш играл у дома, складывая в кучку розоватую лиственничную стружку, пробегавшая мимо с почтовой сумкой Галя остановилась и помахала Василию рукой…
Эпилог
На будущем кладбище совхоза Илимский могила Смолина стала второй. Первой была перенесенная со старого кладбища могилка Полины Витальевны Шуваловой — заслуженной учительницы, сорок четыре года проработавшей в сельской школе старой деревни, будущим летом сожженной дотла, дабы освободить место начинающемуся наполняться Илимскому водохранилищу. Зимой на могилу Смолина цветов было не раздобыть, сплели венки из еловых лап. На месте будущего постамента пока стояла жестяная пирамидка со скромной надписью, старательно выполненной местным самодеятельным художником: «Директор совхоза «Илимский» СМОЛИН П. Е. 1931–1977 гг. А под пирамидкой сиротливо сидела большеглазая кукла, которую принесла на похороны деда внучка Оленька Смолина.
Часть третьяЮбилей. 1988 год
Стемнело рано. Машина, миновав плотину и дамбу, мчалась по опустевшей дороге. Лишь изредка проносились не притормаживающие встречные, а обогнать до самого города так никого и не пришлось.
— Помнишь, что творилось на этой дороге раньше? Колонна за колонной, иглы не просунуть, — не выдержав долгого молчания, сказал сидевший за рулем Кураев. — А сейчас тишь да гладь, да божья благодать. Особенно для тех, кому работа не в радость, а поперек горла.
— Так ведь выходной на носу, Анатолий Николаевич, — возразил задремавший было на заднем сиденье Иван Сутырин. — Кто на дачу, кто на рыбалку, кто, как мы с вами, на охоту. И чего вам приспичило возвращаться? Отоспались бы на базе или в нашей деревушке — куда как с добром. А возвращаться, как говорится, поперек годится.
— Я же тебе объяснил — из обкома позвонили. Заместитель министра к нам намылился. То ли летит, то ли прилетел, то ли еще раздумывает. Уточним, что и как, и махнем в твою деревушку.
— Или мы махнем, или нас махнут. Министр он и в Африке министр.
— А мы его с собой прихватим, — улыбнулся Кураев. — Ему не привыкать, из наших, бывших.
— Саторин, что ли?
— Он самый. Вечный зам. Зам у Деда, зам у министра. Но с большими надеждами.
— Какими?
— На безошибочные руководящие указания.
— Ваши?
— Если бы. На свои собственные.
— А сюда тогда зачем? Позвонил бы и все дела.
— Чтобы слышнее было. Ты не переживай. Уточним, переночуем — и чуть свет по ветерку да по первому снежку. Слыхал прогноз? Уверенно снежок обещали.
— Положил я на эти прогнозы. А вот что спину тянет, это вполне даже. Барахлит погодка. Припозднилась. Говорят, сейчас вообще климат меняется. То ли везде, то ли только у нас, в Сибири. Конкретно — в нашем направлении.
— Хорошо бы.
— Что хорошо?
— Чтобы хоть что-то поменялось…
Машина затормозила у огромного здания знаменитого строительного управления. Вышли.
— Как хочешь, Анатолий Николаевич, а я свое ружьишко даже в твоей машине не оставлю. Оно мне два раза жизнь спасало.
— Реликвии надо беречь. Уступаю диван в своем кабинете. Ложись и спи с ним в обнимку.
Вахтер дернулся было, поскольку вошедшие были одеты для предстоящей охоты — в сапогах, куртках из шинельного сукна, с рюкзаками, да ещё и с ружьем. Но узнав Кураева, вытянулся в струнку и многозначительно показал пальцем наверх.
— Чего это он? — заинтересовался Иван, поднимаясь вслед за Кураевым по широкой полутемной лестнице.
— Кто-то или что-то. Сейчас разберемся.
Дверь в ярко освещенную приемную была полуоткрыта. В неё, как и положено, выходили двери из двух кабинетов — Кураева и его заместителя Рохлина. Из-за неплотно прикрытой двери заместителя доносилось негромкое пение, а сама приемная была буквально завалена букетами цветов, в большинстве своем из-за несезонья весьма дорогих.
— Хоронят, что ль, кого? — шепотом спросил Иван.
Возившийся с ключами от своего кабинета Кураев наконец открыл дверь и позвал прислушивающегося к пению спутника:
— Проходи.
— Нет, правда. И поют как на похоронах, тихонько. Свет потушили. Венков, правда, не видать.
— Не валяй дурака. Все ты прекрасно знаешь.
— Ей-богу, не в курсе.
— Газеты читать надо. Юбилей.
— Чей?
— Эпохи.
— Не слыхал.
— Тридцать лет нашему Управлению стукнуло. Слышишь, о чем они там поют?
— Вроде о Братске.
— Значит, о себе любимых. О своих прошлых заслугах.
— Понятно, — хмыкнул Иван, понюхав один из букетов. — О чем ещё сегодня петь. Цветов-то понатащили. Если наши места в соображение взять, да то, что снег на носу, — каждый букет сотен на пять, не меньше. Мне за него месяц пластаться.
— По-твоему, не заслужили?
Кураев зажег в кабинете свет и сразу же направился к телефонам. Пытался куда-то дозвониться.
— Я про то, что деньги зря переводите.
— Цветы украшают жизнь.
— Чего её украшать? С одного боку украсишь, с другого голяком останешься. А в среднем — ни то ни сё. Вас-то чего не пригласили?
— Куда?
— Песни петь.
— Голос у меня не тот.
Кураев, наконец, оставил телефон в покое, прошел в комнату за кабинетом, зажег там свет, стал набирать воду в чайник.
— Чай будешь?
— Я больше насчет поспать. Вставать чуть свет, а я со вчерашнего дня глазами моргаю. Баба с ножом к горлу — раз, говорит, на охоту намылился, и меня обиходь, и дрова чтобы на всю неделю… Из чего угодно выгоду сообразит.
— Ты ложись, ложись. Диван в полном твоем распоряжении. А я чайку… — Включил чайник. — Там, Ваня, элита. Те, кто с первого колышка. — Явно нервничая, снова подошел к телефону и стал набирать какой-то номер. И снова безответно. — Телефон отключила.
— Нервная она у вас баба. Женщина то есть.
Иван разулся, пристроил на диване рюкзак под голову, придвинул стул, повесил на его спинку ружье, лег. Кураев в своем закабинетном логове тоже прилег на диван.
— Будешь нервной, — отреагировал он на замечание Ивана. — Общаемся только по телефону, и то не всегда. Пока вскипит, полежу немного. А ты спи, спи. Проспим — опозоримся.
— Вы ещё насчет министра поинтересоваться прикидывали.
— Судя по лирическому настроению в соседнем кабинете, он ещё парит в облаках. Или раздумал прилетать.
— Хорошо бы, — проворчал Иван и закрыл глаза.
В полутемном кабинете Рохлина, освещаемом лишь фонарем «Летучая мышь», демонстративно водруженном посередине стола, собравшиеся допели последние строчки и некоторое время сидели молча. Наконец кто-то встал и зажег свет.
Любому вошедшему в кабинет прежде всего бросался в глаза огромный портрет «Деда» — первого знаменитого на весь мир начальника строительства. Зачем-то оглянувшись на него, бессменный секретарь всех бывших начальников управления Тамара Леонидовна вытерла слёзы. Да и ещё кое у кого глаза были на мокром месте.
Первым поднялся из-за стола бывший знаменитый бригадир, Герой Социалистического Труда, а сейчас начальник отстающего СМУ Степан Иннокентьевич Петраков. Некоторое время молчал, низко опустив голову, потом тихо сказал:
— Бывают минуты, которые не забываешь всю жизнь…
— Звёздные, — уточнила Тамара Леонидовна.
— Правильно, они, — согласился Петраков. — Слабоват языком молоть. Поэтому и начальник из меня дерьмовый.
— По-твоему, начальники только языком? — не удержался Рохлин.
Заслуженный строитель Сергей Сергеевич Седов тоже не удержался.
— Посчитай, сколько нас осталось… Всего ничего. Почти все здесь находятся.
— Лучшие уходят первыми, — снова вмешалась Тамара Леонидовна. — Нет, вы тоже все прекрасные, золотые, но лучшие уходят первыми. Это закон.
— Я чего хотел… — решил все-таки продолжить Петраков. — Вспомнилось, когда пели… Мороз — сорок восемь. Туман — фары не пробивают. Дед подходит — шуба нараспашку, глаза… как у волка. «Что, так твою, скисли? Мороза испугались? Это еще не мороз, морозец». — «Не видно ничего, — говорим, — Иван Иванович, стекла заносит». — «А вы с открытой кабиной, — говорит. — Я на ряжи стану, на краю. Меня издалека видать. В случае чего голос подам». Голосина у него был, сами знаете. Так и простоял всю ночь. Над бездной. И у нас — ни один! Две смены подряд. Под утро пятьдесят четыре, а он стоит. «Куда, сукин сын?! Правее бери!»
Седов круто развернулся к портрету, так что звякнули ордена и медали у него на груди.
— На фронте это называлось — «Вызываю огонь на себя!»
— А этот… — Тамара Леонидовна оглянулась на дверь. — А этот… на нас вызывает.
— Да пошел он… — взорвался Петраков. — Я говорю, бывают минуты… Предлагаю поднять, чтобы помнить их навсегда.
Со своего кресла во главе стола поднялся Рохлин.
— Насчет поднять, Степа, только чисто символически. Не хватало ещё, чтобы нам приписали коллективную пьянку. При нынешнем положении дел мы должны быть чисты, как младенцы.
— Староваты мы для младенцев, Боря… — пошутила секретарь постройкома управления неунывающая Галина Ивановна Мороз и сама же рассмеялась своей шутке.
— Они будут с минуты на минуту, — напомнил Рохлин.
— За Деда никаких символов, — не согласился Петраков. — Он их тоже не признавал. — Достал из кармана фляжку с коньяком. — Личная заначка. Кто со мной за Деда, могу поделиться.
Налил себе полстакана и замер в ожидании. Первым придвинул свой стакан Седов.
— Мне врачи категорический запрет наложили. А за Ивана нарушу. Скажу — за Ивана! Мы с ним… А-а… Наливай.
— Всё, что ли? — возмутился Петраков.
— Все прекрасно знают, что я не употребляю, — поднялась и протянула свой фужер Тамара Леонидовна. — Но в данном конкретном случае имею полное право как-то выразить… Представляете, он, — показала на дверь, напротив которой находился кабинет Кураева, — он мне говорит: «Вы все потакали пагубной привычке Ивана Ивановича». Это я-то… Как только увижу бутылку в кабинете, сразу прятала. Тогда он приносил сразу три. Назло. Говорил — голова чище становится. И никто ничегошеньки не замечал. Всегда великолепно держался.