— Любовницей собственного отца, — раздалось с того же самого места в конце зала.
— Согласен, — усмехнулся я. — Садитесь поближе, попробуем разобраться — вы за или против?
— Спасибо, мне и здесь неплохо. Всех видно, а меня нет. Удобная позиция. С вами я пока полностью согласен.
— Тогда ещё примеры. Летописец Пимен — зэк, сидящий в камере отнюдь не богоугодного заведения, Чичиков — выпускник гарвардской школы экономики, а царь Додон или Борис Годунов — президент России. Наглядные плоды, выросшие на загаженной почве сегодняшнего отечественного театра. И самое страшное, что многие, так или иначе причастные к изготовлению и выращиванию подобных плодов, зачастую совершенно уверены, что так и надо, что иначе быть не может, что чем большее количество людей, зрителей будет жрать эти плоды, тем большее их количество окажутся причастными к проповедуемым со сцены извращениям, разрушительным инстинктам, забвению прошлого, поруганию и отрицанию веры, внушению ненависти и презрения к ближним. Защитный прием подобных творцов — «художник на все имеет право». Прием в чистом виде от лукавого. Или — «в лаборатории можно все». Или — «потомки разберутся». Тоже оттуда. Потомки, может быть, действительно разберутся, но сколько посеянного зла, погубленных душ, смятения, неотличимости добра от зла — подсчитать даже навскидку невозможно. Добавлю только, что человечество уже не раз убеждалось, что когда добро и зло в головах меняются местами, то неотвратимость погибели, как в общем, так и в личном плане, увеличивается многократно.
— Хотелось бы примеров. Хотя бы парочку, — снова подключился мой невидимый собеседник.
— Ваш театр, насколько я о нем наслышан, не имеет к ним ни малейшего отношения. Во всяком случае, пока. Сознательно или инстинктивно вы выбрали самый верный и правильный путь — говорить и показывать правду. Правду здешнюю, нужную, родную, со всеми её перипетиями, ошибками, болью, состраданием. Говорю об этом, потому что хорошо знаю пьесы, которые вы называли, которые значились и значатся на вашей афише. Хорошо знаю их авторов. Почти все они мои знакомые и даже друзья.
— Вампилов тоже? — с придыханием поинтересовался кто-то.
— С Сашей мы много лет были неплохо знакомы. Об этом как-нибудь в другой раз. А если касаемо того, о чем я только что говорил, приведу только одну довольно часто повторяемую им фразу, имеющую прямое отношение к авторскому и режиссерскому, как он говорил, «выпендрежу»: «Хочешь быть оригинальным, говори правду. Правда всегда оригинальна и неповторима». Добавлю только — и вечна.
— Эти бы слова да богу в уши. Или на каждой афише напечатать, — добавил мой невидимый собеседник в последнем ряду, после чего поднялся и направился к выходу.
— Обязательно напечатаем, — крикнула ему вслед молоденькая актрисуля.
— И прятаться, как ты, не будем, — добавила произносившая вступительную речь прима.
— Неправда, что вы ненавидите театр! — выкрикнул кто-то из собравшихся. — Есть же великолепные примеры иного порядка.
— Есть. Ваш театр, например. И десятки других. В основном, как говорят в столицах, «провинциальных». И слава богу! А что касается столиц, приходится с прискорбием констатировать, что даже в Малом театре, во МХАТах, в Моссовете, в Пушкинском и других оплотах классики появились уже постановки, которые одновременно шокируют, разочаровывают, пугают, а у знатоков вызывают жгучее чувство стыда. В прошлом великолепные театры превращаются в пристанище пошлого искусства. Впрочем, слово «искусство» здесь просто уже неуместно. И в чем я ещё совершенно уверен, что именно такое «искусство» губит артистов. Приведу на память слова всем вам наверняка известного артиста Домогарова: «Дело уже не только в безграмотности и извращенных фантазиях режиссеров, дело уже и в труппах этих театров. Растренированные, занятые только своими личными амбициями, разобщенные и хотящие всего, хотя и не имеющие на это никакого права. Ни творчески, никак. В театрах сейчас рассорили и разобщили труппы. Примеров не счесть. Старики ушли, а нам ничего не остается, как сберечь самих себя».
Берегите себя! Вам пока это дано, и это у вас есть. Кстати, не дразните собак, откажитесь пока от постановки моей пьесы. Сегодня, к сожалению, пока нет ясной и приемлемой модели нашего всеобщего будущего и понятных слов для его возможного описания. Рост мировой турбулентности зашкаливает, расширяются зоны мирового хаоса. Поэтому не могу не напомнить вам слова незабвенного Николая Васильевича: «Россия сейчас зовет сынов своих ко спасению ещё крепче, нежели когда-либо прежде. Уже душа в ней болит, и раздается крик её душевной болезни. Услышите его!»
Наступившую после этих моих слов довольно долгую тишину неожиданно оборвал неуверенный голос все той же молоденькой артистки:
— Какой Николай Васильевич?
— Николай Васильевич Гоголь, — назидательно объяснил поднявшийся со своего места Чистяков.
А я не удержался ещё от одного назидания:
— И очень бы хотелось, чтобы вы накрепко запомнили многократно доказанную истину, что нарушение традиций неизбежно приведет к исчезновению театра.
Сопровождаемые неожиданными аплодисментами, мы с Чистяковым пошли к выходу.
В машине мы заговорили не сразу. Довольно долго ехали молча.
— Куда теперь? — наконец не выдержал я.
— Никак не выходит из головы твое обозначение нашего времени.
— Какое? — нахмурился я, вспоминая.
— «Преддверие».
— Не согласен?
— По-моему — в точку. Разобраться бы ещё — чего преддверие. Чего ожидать бедным христианам?
— Самому хотелось бы знать.
— Как считаешь, не задать ли этот вопрос президенту?
— Рискните. Если, конечно, он обозначится в здешних пространствах. Что-то я начинаю сомневаться. Погода, по-моему, явно нелетная.
— Это здесь, над городом. А в моей позапрошлых веков деревеньке наверняка тишь и благодать. И солнышко объявится, сам увидишь.
— Так мы туда сейчас?
— Всенепременно. И ждет нас там с тобой самый что ни на есть распрекрасный деревенский обед. Не забыл ещё вкус ангарской ушицы?
— Вряд ли кто сейчас такой обед как Серафима Игнатьевна сподобит.
— Помнишь?
— Такое не забывается.
— Помнишь, как она нас с отсутствующим населением знакомила? В моем музее ей бы цены не было. Я когда их место жительства сюда перевозил, она так и заявила: «Лучшей меня никто об здешней жизни не расскажет. Я с ними в родстве со всеми, а ты со стороны глядишь, по верхам. А в душу проникнуть — родство требуется».
— Как высказался недавно один из моих знакомых: «Не всегда родство спасение, порой вовсе наоборот».
— Наверное, родственнички квартиру у него оттяпали? Вот и побежал на телеканал содействия и сочувствия требовать.
— Недалеко от истины.
— Переживёт, не смертельно. А вот когда родная мать тебя зимой на помойку выкидывает, а ты ещё глазенки не научился открывать…
Чистяков неожиданно резко затормозил и некоторое время сидел неподвижно, пристально глядя перед собой.
— Сердце? — после минутного молчания осторожно поинтересовался я.
— Сердце, — тихо согласился он. — То самое, которое напрочь отсутствует у некоторых человеческих особей. Хотя назвать их человеками просто язык не поворачивается.
— Да уж, — согласился я.
— Ты меня извини, — сказал он, заводя машину и пытаясь улыбнуться. — Театр театром, обед обедом, но я, старый дурак, напрочь забыл ещё об одной своей обязанности. Требуется еще в одно место заехать. В обязательном порядке.
— Без проблем, — согласился я. — Если не секрет, куда?
— В больницу.
— Все-таки сердце?
— Молоко.
— Не понял.
— Мы в своем просветительском и отчасти богоугодном заведении для полноты антуража и приблизительного соответствия действительности нечто вроде небольшой фермы организовали. Лошадиное семейство, две коровы, куры. Коза ещё чья-то прибилась… Хоть какой-то запах деревенский. Посетители в основном оценивают положительно. Коровенки у нас, не поверишь, редутовские. Ухитрились их выходить при переезде. Руководители здешние культурные на первых парах хмыкали: «Ты же от них больше двух-трех литров не надаиваешь. Порода таежная, полностью нерентабельная». А как только молочко это таежное распробовали, по-другому запели: подорванное на руководящей работе здоровье очень даже здорово восстанавливает. Один от удивления даже пить любимый коньячок завязал. Вы меня, говорит, можно сказать, от смерти приближавшейся удержали. Повадился после этого каждую неделю приезжать. Пока с руководящей должности не поперли. Так он с горя снова запил. А мы новых потребителей отыскали.
— Тоже из руководителей?
— На данном этапе я бы их не руководителями, а новожителями нарек. Поскольку сегодняшнее житие только-только осваивать начинают. А для этого, сам понимаешь, какие силы нужны.
— Больные?
— В том числе. В основном весьма младенческого возраста. Которых родители ни лечить, ни кормить, ни признавать не пожелали. За все время, что они там оказались, ни одна родная сволочь на них даже поглядеть не удосужилась. Специально интересовался — ни одна! А за последнее время число этих брошенных крох всё увеличивается. Слава богу, пока они не понимают, что с ними произошло. Но когда начнут понимать, представляешь, какие им понадобятся силы, чтобы устоять на ногах? Просто устоять. О любви, о вере в лучшее я уже не говорю… А молочко наше очень даже поддержать способно.
В больницу мы вошли вместе. Отделение для брошенных детей располагалось на первом этаже справа от входа. Выглянувшая из приемной на стук двери не то врач, не то нянечка, испуганно покосившись на меня, настойчивым жестом попросила зайти Чистякова, протянувшего ей сумку с бутылками молока. Чистяков пожал плечами, посмотрел на часы, но отказаться не рискнул, зашел. Я же остался в одиночестве и, коротая ожидание, подошел к застекленной загородке, приоткрывавшей, судя по всему, одно из помещений временного жизненного пространства брошенных на произвол судьбы