ывался разросшийся березняк, дальше — провал реки. Такой пустотой, тишиной и заброшенностью повеяло на него от этих едва различимых окрестностей, что он невольно поежился и торопливо перевел взгляд на огонь, который уже вовсю теребил подброшенные Федором Анисимовичем березовые поленья.
— Главное дело — не дымит, — окрепшим голосом отозвался старик на загудевшее в печи пламя. — Сколь годков без присмотра, а не дымит. Ладное сооружение… Думаешь, чего я в эту избу наладился на ночевку?
— Поглянулась, наверное, — нехотя буркнул Степан.
— Поглянулась… — передразнил его старик. — А с каких таких делов поглянулась? Не у каждого жена Марья, а кому бог даст. Понял?
— Не.
— Где тебе малохольному. А ну как дожжь пойдет?
— Не пойдет.
— Глянь, какие уголья на закате. Как есть наладится. Вот и захрундучишь после первой ночевки. А тут — живи не хочу. Ты, Михалыч, вот что… Кончай «хозяину» свою печаль выказывать, а то осерчает, сна не даст.
— Какому «хозяину»? — непонятливо глянул Степан.
— Такому… — с явной неохотой отозвался Федор Анисимович, оглянувшись на темный угол запечья. — Не бывает, чтобы совсем без «хозяина». Хотя бы и по нонешним временам. Бери давай котелушку мою, да за водой сгоношись. Сразу не спохватились сообразить, теперь стараться надо. Чайку с шипишником похлебаем, все весельше и брюху теплее.
Степан отвязал от котомки котелок и в нерешительности замер, оглянувшись на вовсе замутившееся темнотой пространство в провале окна.
— Ты чего?
— Может, так… без чаю?
— Эх, жизнь переменная! Тебе чего, ног жалко?
— Боязно, — не сразу признался Степан.
— Вона, дитя малое. Кого бояться-то? Ладно бы тайга была, так еще бы оглянулся. А тута чего тебе? Дуй давай, дуй. Не того еще наглядимся, чтобы пустого места бояться. Через огороды напрямки рукой подать.
После бесцветного и тоскливого запаха заброшенной избы, в которой, несмотря на вовсю полыхавший в печи огонь, еще не очнулся жилой дух тепла и человеческого присутствия, во дворе Степана шибануло пряным запахом вечерних трав и влажной свежестью недалекой реки. С трудом продравшись сквозь буйную траву бывшего огорода, он перемахнул через полусгнившее прясло и почти тут же сорвался и заскользил под крутой откос заросшей промоины. Пересохший весенний ручей, обогнув супротивный огородам березняк, в этом месте напрямую прорывался к реке, и будь дело светлым днем или в ранее знакомом Степану месте, ничего не стоило бы напрямки, по уже засыревшим зарослям ежевики и крапивы, через десяток-другой шагов добраться до реки. Но испуганный неожиданным падением и непроглядностью обступившей его сырой неподвижной темени, Степан стал остервенело вскарабкиваться по противоположному от места его падения глинистому откосу. Обжигая крапивой руки и едва не потеряв в темноте котелок, он выбрался на какой-то небольшой бугор и, с трудом переведя дух, огляделся. Еще не погасшие в темноте стволы берез, постепенно пропадавшие в отдаленном мраке, обозначили показавшееся ему безопасным пространство. Испуганный крик и торопливый плеск крыльев какой-то птицы, сорвавшейся с ближних кустов, неожиданно успокоил Степана, и он, уже не торопясь, сторожко вглядываясь под ноги, пошел в сторону реки. И когда та засветилась впереди зеленовато-серой полосой отраженного неба, кто-то негромко и явственно, до отчетливого придыха на конце слов, позвал его:
— Степан, а Степан… Идти-то еще далеко-о-о…
Не понял Степан — мужской ли, женский был голос. Такое бывает во сне или когда поблазится: вроде слышишь, даже повторить готов слово в слово, а что, как, с чего бы это? — спохватившись, не образумишься, не разберешь толком. Степану сначала показалось, что голос вроде материн — та точь в точь также тянула: «Дале-еко-о-о…» Но поняв, что матери взяться неоткуда, и не сообразив, что чудной зов мог ему показаться, он, похолодев спиной и затылком, попятился было на разом ослабевших ногах в сторону белеющих стволов. Но именно среди них краем глаза уловил шевеление чего-то призрачно-белесого, соразмерного не очень высокому человеческому росту. И тогда, не пытаясь ни вглядываться, ни разбираться, ни даже головы повернуть, опрометью кинулся к спасительному просвету реки, чуть не кубарем скатился с подмытого половодьем берега. Загремела под сапогами прибрежная галька… Заскочив чуть ли не по пояс в воду, что было сил заорал, срывая от натуги голос:
— Дя-я-дя-я-я Фёо-одор! Фёо-о-одор Анисымыч! А-а-а-а!
Эхо протяжно и далеко покатилось по реке, по неразличимому заречному не то ернику, не то полужью, вызвало ответные тревожные всплески где-то на самом стрежне, шорохи и невнятное шевеление в темноте тутошнего, с каждой секундой все более таинственного и страшного берега.
— Чего гомишь, как кобелина дуроковатый? — вроде бы совсем неподалеку отозвался встревоженный голос старика. — Тебе чего в голову-то попало? Ты игде, чудо стоеросовое?
Голос старика приближался, и скорый треск кустов ежевичника, шорох шагов подсказал Степану, что до избы отсюда едва ли сотню метров насчитаешь, ежели по прямой мерить. Это от темноты и неизвестности места показались они ему хрен знает за какую несусветную отдаленность от топившейся печки.
Сутуловатая фигура Федора Анисимовича обозначилась впритык к самой кромке ласково всплеснувшей воды. Степан молча побрел навстречу, отчаянно стыдясь своего испуга, мокрых штанов и понапрасну поднятой тревоги.
— Щучину что ль заловил? Али таймешка? Тебя чего в воду-то понесло? У берега зачерпнуть не мог? Ну? Чего было-то? Чего горло драл, племенничек? «Дядя Федор, дядя Федор». Я седьмой десяток Федор, а в тюрьму с таким охламоном в первый раз подаюсь. Тебе чего поблазилось?
— Позвал кто-то… — через силу признался Степан.
— Эва, позвал… С этого что ль в воду сигать? А как бы в ямину угадал? Нас с тобой еще столь разов звать будут, считать устанешь. Кто позвал-то?
— А я знаю.
— Голос чей был?
— Не разобрать. Ясно так… Рядом… вон там…
— Об чем звал?
— Не об чем… Просто так. Идти, говорит, далеко…
— Ясное дело, не близко. А еще чего?
— Ничего.
— Хозяин это, — поразмышляв немного, решил старик. — Пожалел тебя немудрящего.
— Какой хозяин? Тут же нет никого.
— Кому нету, а кому отыщется. Я тебе еще не такую штуку расскажу про эти дела. Очень даже запросто. Помнишь Кашкариху? Ну, бабушка в Еловке жила, у нас тоже всех лечила, кто соглашался. Петьку Кошкарева знаешь? Петра Егорыча? Так она его мать, Шурка. Кошкариха. Она со мной одного году, только как-то уж постарела здорово. Все ее «бабушка» да «бабушка»…
Федор Анисимович забрал у Степана котелок и быстро, словно не в темень, а при свете дня направился к избе, в окне которой Степан вдруг отчетливо разглядел красноватые отблески огня топившейся печи и подивился, почему не разглядел их раньше. Теперь, когда не стоило пугаться и оглядываться, все вокруг стало различимо и вполне обыденно. А небо, как-то разом очистившееся от вечерней хмари и сползшей куда-то закатной облачности, просветлело и засветило первыми низкими и яркими звездами.
Мигом добрались до избы, придвинули к огню котелок, устроились поудобнее на скамье, и старик продолжил свой рассказ.
— Зубы там, спину, разную бабью холеру хорошо лечила. Кошкариха-то. То ли заговаривала, то ли траву пить какую давала — сам не видал, не скажу. Но хорошо лечила. До войны еще это было. Яшка Шурмин покойный — под Москвой его танком, сказывают, убило… Так вот, заболел он и заболел, разогнуться не может. Еле приполз ко мне, просит: «Сгоняй до Кошкарихи, может, вылечит». Мне чего — я тогда еще шустрый был — прихожу к ей, а она говорит: «Не, не пойду». — «Да ты чего, Александра Андриановна? Ты чего? Мужик в узел завязался, ходить не может». — «Не пойду, боюся». Тут уж девки ейные уговаривать стали: «Да ты чего? Это ж Федор! Его что ль боишься?» Не сразу, правда, но сговорили, отправилися. Так она мне потом и рассказала, какой случай с ней приключился. Приходит к ней днями Николай Прокудин и зовет: «Пойдем, у меня старуха заболела». Как ни смотри — Николай и Николай, ни малейшего даже сомнения. Иду, сказывает, с ним, разговариваю. А дело тоже опосля заката получилось. Вот идем, говорит, и идем, идем и идем. Да долго так идем. А Прокудин и жил-то всего ничего от ей. В Чупровской избе жил — да ты знаешь — где сейчас Душечкин живет, тут он и жил. Так вот, говорит, идем и идем. «Господи, — это она говорит, Кошкариха, — это сколько ж идти еще!» Только сказала — не стало никого. Я, говорит, смотрю, оказалося в воде стою. Он ее на Косой брод увел.
— Прокудин?
— Сам ты… В воду, значит, завел её до пояса и скрылся.
— Кто завел-то?
— Кто, кто? — дед Никто. Я чего имею в виду? Всякая небылица когда-нибудь пригодится. Закипает никак?
Попили чаю, подбросили в печь оставшиеся дрова.
— Пуста изба, да печь тепла. Будем, паря, на ночевку устраиваться. Ты здеся, на ленивке, в аккурат тебе по росту. А я на лежанку подамся. Жар костей не ломит. Может, больше и не придется так-то с удобством располагаться. Знал бы хозяин, для каких надобностей его рукоделие потребуется, чем дело кончится, мильон бы разов подумал, под какой князек дом городить.
— Сам говорил, они все наперед знают, — удивился заклевавший было носом Степан.
— Кто? — не понял старик.
— Ну, этот… «хозяин».
Пока пили чай, Федор Анисимович чуть ли не десяток быличек нарассказывал про проделки здешних домовых и леших, называя и тех и других то «хозяином», то «суседкой». Степан, еще не отошедший от недавних переживаний во время своего хождения по воду, слушал с интересом, не забывая, впрочем, недоверчиво хмыкать и конфузливо улыбаться невероятным и загадочным происшествиям, случавшимся с родными и близкими знакомыми рассказчика. Кое-кого из пострадавших от нечистой силы он знал, но до сих пор даже не подозревал об этой неведомой ему стороне их жизни. Мать ни о чем подобном сроду не рассказывала, видать, не хотела пугать девчонок, со сверстниками разговоры велись все больше про войну, про работу да про жратву. А те немногие сказки, которые он прочитал или слышал в школе, были так не похожи на рассказы Федора Анисимовича, переполненные знакомыми именами и местами, что Степан поневоле пребывал в полной растерянности, веря и не веря рассказанному.