Порок сердца — страница 47 из 48

что ты в очередной раз человека жизни лишил, тебе еще и меня замарать понадобилось. Понимаю я, что провокация это, но отвечу все равно. Лену мы отпели, как полагается. Любил я ее, что греха таить. Но с тех пор, как женился, и думать о ее прелестях забыл. Вернулись они с Павловым в город, тяжело было мне, но вера помогла. И Ольга помогла.

Так что грязи никакой не было. Жалел я ее, и все. А ты, Григорий, мне всегда странным казался, вроде как два разных человека в тебе, и оба плохие: один слабый и жалкий, второй злой и мстительный. И обоих ты все время прятал за словами правильными да за шутками-прибаутками. Благородный твой талант вроде бы должен был окупать твои мерзкие душевные качества, ведь немало людей ты спас, за что спасибо. Только вот дорогая цена за твои заслуги: три, как минимум, души загубленные. Синяя борода твоя прорастет, как не брейся. От себя в монастыре ты не спрячешься, память не обманешь. Ох, молиться-каяться тебе теперь, не переставая. И я за тебя помолюсь. Только вряд ли отмолить получится.

Ким ты задушил то ли в блуде страшном, то ли от ревности сгорая, сам толком объяснить не мог. Ко мне прибежал, знал, что я не сдам. Надо было тебя в Москву отправлять, в клоаке вашей тебе самое место. А я — дурак, к Амвросию тебя послал, еще радовался, как ты работаешь да за Катей ходишь. Думал, спасешь душу свою, где там!..

Три бабы тебя по жизни из болота уныния вытаскивали, от демонов твоих спасали. Всех трех ты погубил. Очень себя любишь, гонор столичный покоя не дает. Тайны исповеди я храню, это точно. Но ведь есть еще беседы задушевные. Так что я все знал, знал и молчал, пытался жизни ваши выправить. Не пойму, кого ты хочешь обмануть: меня, себя или Господа? Если ты и страх и стыд вместе с памятью потерял, напомню, как все было. Только Катя родила, ты ей сразу предложение сделал. Жениться хотел и в Москву их с дочкой забрать, однако отказала тебе Катя. Мол, благодарна за все, но видит в тебе лишь друга. Любит Женю и надеется наставить его на путь истинный, в церковь привести, потому что он душой хороший, только потерянный. О как же ты оскорбился, как же тебя от обиды расперло, как гордыню твою задели!

Ушел, дверью хлопнул. Попил недельку, пожалел себя и решил Кате с Женей отомстить. Только твой извращенный ум больного человека мог до таких гадостных хитросплетений додуматься. Всех нас грехом своим повязал. Лену, бедную, на смертном страхе поймал — сказал, что точно при родах помрет, и предложил сердце сестры пересадить. Думаю, что за большие деньги, — долю небось от наследства просил, уехать хотел подальше от «проклятого» Коламска. Потом испугался, сам не зная чего, — Павлову дряни какой-то понаписал. Писать-то ты, как я убедился, прегаденько умеешь. Не учел ты, однако, одного — Лениного характера да темперамента. Все в тот страшный день сошлось. Ты Лене сказал, что рожать ей сегодня, чтоб Жене отомстила, вдруг потом не случится, да сразу бегом в больницу, а ты донора тем временем подготовишь. Знал, что этим вечером все в больнице пьяные будут, не помешают. На 18.00 у вас «время че» было назначено. Все рассчитал, кроме одного. Лена-то после оскопления Жениного ко мне прибежала — плакать-каяться. Все-то мне и повыложила. Не поверил я ей — решил, что рехнулась на почве беременности. Позвонил в больницу, тебя нет.

Замутило меня от нехорошего предчувствия, отправил я Лену домой, прямо на смерть, Господи прости, а сам молнией к Кате. Ты ж, подонок, ее попросил на дорогу тебе посветить. Так, наверное, было? Опоздал я буквально на минуту какую-то, гнал как на «Формуле». Видимо, спугнул тебя, только Катю, едва живую, на дороге нашел. До последнего не верил, что это ты, Григорий сделал. В больницу ее привез, тебя еще не было. В приемном покое Катю оставил, а тут Павлов звонит, что жену убил. Час от часу нелегче. Лену привез в больницу. Тут уже и ты появился. Жалкий, плачущий. Еле уговорил тебя операцию делать. И то пришлось припугнуть, что все про твои подвиги знаю. Слава Богу, и спасибо Вике, хоть на восемь лет Лене жизнь продлили.

С тех пор мы с тобой не виделись. Я не хотел, да и ты, наверное, не очень. Молился я за вас с Леной да за детишек. Переживал, но надеялся, что, пока я жив, ты глупостей не наделаешь. Будешь бояться, что вся правда вскроется. А ты вон каким хитрецом да подонком оказался. Квартиру-то небось специально рядом с Викой купил, чтобы дочки встретились. Втянул нас с Ольгой в эти игры с Сергеем да дневником дурацким. Заставил Лене поддакивать — якобы для того, чтоб все успокоилось и вы как прежде счастливо зажили. Назаписывал да намонтировал Лениных бредней, половина из которых твое НЛП[45], да и решил все грехи свои на Лену да на меня свалить. Ай, молодца! Лену бедную сгубил, а меня ее аудиофальшивками решил припугнуть. Горе-шантажист! В жизни не поверю, что ты в монастырь навсегда ушел. Где-нибудь да выплывешь. Такие не тонут. Только сколь веревочке ни виться…

Я тебя искать не стану и за Лену мстить не буду. Знаю, Бог тебя накажет. Главное, Григорий, ты больше на моей дороге не появляйся. И молись, чтоб мы случайно не встретились!

Колоколамск. Дом отца Пантелеймона

03.02.2007 2:00 ночи

В полной темноте и тишине, нарушаемой только тихим посапыванием Ольги и тиканьем будильника на прикроватной тумбочке, отец Пантелеймон тщетно пытался заснуть вот уже три часа к ряду. Сон не шел, а мысли в голову лезли препротивные. Скорбь по ушедшей страдалице мешалась с обидой на ее гнусный предсмертный монолог, в котором она так ярко описывала те телесные утехи с ним, которым никогда уже не случиться. «Господи, прости. Опять дрянь всякая в мысли пролезла, Пантелеймон со вздохом перевернулся на другой бок, лицом к Ольге, открыл глаза и полюбовался на безмятежное лицо жены. Как же я люблю тебя, моя маленькая. Ну, хоть ты теперь можешь спать спокойно».

У Пантелеймона же заснуть совсем не получалось. Уже с неделю он ворочался до первых петухов, а потом приходил в церковь невыспавшийся и злой. А все мысли проклятые. Поступки и слова он научился контролировать давно. Днем ему удавалось не думать о всей этой свистопляске с сестрами Сальваторес, но как только он ложился в постель, все начиналось по новой. Лена и из могилы умудрялась портить ему жизнь, а теперь еще это обидное письмо от Гришки. Отец Пантелеймон винил себя во всем, и в смертях Кати и Лены тоже, но чтобы снести ложное обвинение в убийстве? Это уж слишком! Не устоял перед соблазном и ответил дураку Гришке, а теперь винил себя еще и в этом. «Что за мучения? Завтра же куплю снотворное». Из-за проклятой бессонницы стали закрадываться в голову молодого священника и совсем уж позорные мысли: а на своем ли он месте, а правильной ли дорогой идет ко Христу? Мысли о Лене ему удалось загнать в самый дальний и пыльный чердак своего мозга, но вот уже два раза он просыпался, в ужасе понимая, что только что видел греховный сон с ее участием. Но спать-то надо! «Может, скопцы и не во всем не правы были, со своим крещением огнем. Похоть эта проклятая совсем житья мне не дает, подумал поп, и ужаснулся. Вот уже и до ереси докатился». Чтобы заснуть, ему надо было отвлечься, и он начал мысленно перебирать лица своих любимых прихожанок, старушек, на которых держался храм, любительниц просвирок и еженедельных исповедей. А еще приход держался на помощи главного коламского «олигарха» Павлова. Опять сорвался! Слегка притихшее сознание вновь завибрировало, но мысли не успели покатиться по порочному кругу, распуганные неожиданным грохотом. Кто-то громко и настойчиво колотил во входную дверь.

— Что такое, что случилось? — заголосила спросонья Ольга.

— Спи, спи, я посмотрю успокоил ее Пантелеймон уже из сеней, накидывая на солдатское нижнее белье тяжелую доху.

На пороге, освещенный яркими ночными звездами, стоял, а вернее, пытался стоять мертвецки пьяный Павлов, в одном костюме со съехавшим галстуком. Одной рукой он держался за косяк, в другой была початая литруха водки.

— Ты что, Сашка, совсем одурел? Два часа ночи! Мне в шесть вставать.

— Паня, родной мой. Давай помянем ее. Давай, ты ж любил ее. Впусти меня нах!

И, не дожидаясь приглашения от изумленного попа, Павлов зашел в сени, тут же споткнувшись обо что-то и обрушив какую-то гремящую полку. В детской заголосили дети.

— Ну ты и гад. Оля, успокой девочек! Это Павлов пришел. Приспичило ему. Я с ним в кухне поговорю.

Пантелеймон сильно сжал плечо одноклассника могучими пальцами и втолкнул на маленькую кухню, большую часть которой занимал стол. Павлов послушно сел, поставил бутылку на стол, повертел головой в поисках стаканов и, не найдя их, по-хозяйски разлил водку в две стоящие на столе чайные чашки.

— Ну! Чтоб земля пухом, нах! Любил я ее, хоть и сукой она была порядочной. Да и ты, нах, ее любил. Чё не пьешь-то, нах, Паня?

— Ты уже две недели не просыхаешь, Павлов. Ты мне обещал надгробья Кате с Леной поменять, а сам? Допьешься до «белки»!

— До «белки»?! Уже допился, нах! Ха-ха, до Белки.

— Что-то я не вижу скорби в тебе, Павлов.

— Скорби, нах? Я не скорблю, я горюю. И горе заливаю. Тебе что, со мной и Ленку помянуть в падлу. Тебе с утра к бабулькам своим в церковь бежать главнее, нах?

— Мне с тобой пить и правда противно. И прекрати своими «нахами» рот поганить. И так всю свою жизнь пронахал и пропил. Тоже мне, хозяин жизни. Что тебе толку от твоих денег, на разных паскудствах нажитых? Ни семьи, ни покоя водкой, ревностью да глупостью все загубил! Думаешь, раз ты деньги на храм даешь, можешь вламываться ко мне ночью и детей пугать? Да мне любая бабулька богомольная дороже, чем сто таких, как ты! Они мне каждую неделю в мыслях дурных каются, а ты, душегуб, на исповеди ни разу не был.

— Ох-ох-ох. Павлова напор Пантелеймона нисколько не смутил, хотя «нахать» он стал гораздо реже. Он налил себе еще, выпил и сказал: А может, я как раз к тебе на исповедь пришел. Только вот не знаю, стоит ли начинать. После того цирка, который вы тут устроили с дневником этим.