— Правда. Правда. Святая правда, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят, шестьдесят. Сестра!
Мозгляк вздохнул и поворотился на стуле, являя на лице муку несправедливо оклеветанного. Но было нечто настолько фальшивое в его скорби по попранной дружбе, нечто настолько порочное в его негодующем потрясании головой, что Хэнк уверился: всем своим лицедейством Мозгляк вполне осознанно признает все обвинения, брошенные Генри. Хэнк, завороженный, вернулся в изножье кровати и стоял, полускрытый желтой занавесью. Два старика за своей конфронтацией забыли о нем. Мозгляк все тряс и тряс печально головой; Генри корчился под одеялом и время от времени метал в фигурку на стуле косые взгляды. После минуты молчания он наконец подготовил рот к изъявлению чувства, кое столь долго пламенело внутри, не имея словесного выхода, что теперь грозило взъяриться необузданно.
— Целых шестьдесят лет. С того самого… с того… черт тебя, Стоукс, не могу вспомнить, когда все началось, так давно это было!
— Ах, Генри, Генри… — Мозгляк решил признать огонь, бросившись на него с тотальным огнетушителем. — Ужели ты вправду сможешь припомнить, за все эти годы, что худое от меня, кроме полезных советов, весьма полезных, по моему разумению. Сможешь ли?
— Вроде? Вроде твоего совета убираться нам с Беном, Аароном и мамой в Юджин и сесть на пособие, потому как не пережить нам одним зиму в лесах? Новички, не привычные к лесам, говорил ты, не протянут здесь зиму. Припоминаешь такой советик? Что ж, мы, кажется, замечательным образом выжили, если память не подводит…
— Твое упрямство стоило жизни твоей матери в ту зиму, — напомнил Мозгляк.
— Стоило жизни? Она умерла! Леса тут ни при каких делах. Она просто заболела, слегла и умерла.
— В городе этого бы не случилось.
— Это могло случиться где угодно. Она умерла в тот год, потому что уверилась, будто обречена на неизбежную гибель.
— Мы протягивали руку, неизменно.
— Не буду спорить. Протянули вы руку к нашей лавке кормов.
— Мы бескорыстно давали все необходимое…
— А какой расплаты желали? Наш дом и скарб? Закладная, кабала лет на десять?
— Генри, это несправедливо. Организация никогда не предъявляла таких требований.
— Не буквально так записано было, но смысл таков. И я не припомню, чтоб твой папаша — или вся эта чертова организация — терпели убытки от подобных бескорыстных подношений. Нет, ваша благотворительность в накладе вас не оставляла.
— Пусть и так, но мы лишь отстаивали интересы общины, и никто не посмеет обвинить нас в ином.
Прежде чем Генри ответил, дверь открылась и вошла медсестра с бумажным стаканчиком кофе. Поставила его на прикроватную тумбочку, окинула взглядом молчаливых мужчин и поспешила удалиться, ничего не сказав. Генри взял стаканчик и пригубил. Он смотрел на Мозгляка сквозь кофейный пар. Когда он отнял стаканчик от губ, Хэнк заметил, что ободок в одном месте расплющен — там, где встретились два зуба из трех. Генри поставил стаканчик обратно на тумбочку, не отрывая взгляда от склоненной головы Мозгляка. Вытер рот рукавом белой фланелевой пижамы. Мозгляк все тряс головой, досадливо поклохтывая на неуравновешенность товарища.
— Мозгляк, — наконец ровно сказал Генри, — у тебя табачок при себе?
Лицо Мозгляка просветлело.
— Конечно, конечно. — Он вытащил жестянку из кармана пиджака. — Вот, позволь, я…
— Давай сюда.
Мозгляк сморгнул, затем осторожно положил жестянку на одеяло, нераспечатанную. Генри взял ее. Принялся вертеть баночку в розовой ладони, натужно толкая крышку большим пальцем; по чуть-чуть, по чуть-чуть, по чуть-чуть… Хэнку страстно хотелось выхватить эту жестянку, быстро свинтить крышку, избавить и себя, и отца от этого скорбного труда, что казался все бессмысленнее. Но почему-то он не решался показаться из своего укрытия за занавеской. Мялся — пока дело не разрешилось без его участия.
Крышка свалилась. Бурая табачная крошка обильно окропила одеяло. Генри выругался, затем терпеливо — Мозгляк смотрел, недвижный, — собрал беглую табачную горку обратно в жестянку, придавил ее крышкой, стиснув пальцами, и подкинул на колени Мозгляку…
— Премного обязан.
Затем сгреб остатки в кучку на одеяле, смял из них шарик и засунул его под нижнюю губу. Какое-то время сосредоточенно маневрировал жвачкой, устраивая ее поудобнее, и победным взмахом стряхнул табачную пыль с одеяла. Заляпанные губы прорезались широкой ухмылкой:
— Премного обязан, старина, дружище… премного обязан.
Теперь пришел черед Мозгляка нервничать. Триумф Генри с жестянкой поколебал самодовольство Мозгляка и переместил бремя состязания на его сутулые плечи.
— Что дальше делать думаешь, Генри? — осведомился он как можно будничнее. — Теперь-то, после такого оборота?
— Это ты о чем, Мозгляк? Что делал — то и буду, надо полагать. — Прежняя дерзкая уверенность вернулась в глаза Генри. — Думаю вернуться к ребятам в леса. Проливать свет солнца на болота. Сметать, громить кусты вчистую. — Он зевнул и провел длинным ногтем по стерне щетины к голой шее. — Что ж, врать себе не буду: я уж не пацан. И когда переваливает за семьдесят, надо б уже немножко притормозиться. Пусть молодежь корячится, а мой конек — опыт и знание. Может, даже стульчик устрою себе там, на порубке. Но, что касаемо…
— Генри. — Мозгляк был не в силах больше терпеть. — Ты совсем сдурел? Громить кусты… ты что, не видишь, как тебя самого разгромило? Тебя! Как только… Но я ж тебе говорил, всегда говорил, что…
— Как только — что, Мозгляк? — ласково спросил Генри.
— Как только и твердил я тебе всегда, что ни единому смертному не… не выжить в одиночку на этой земле! Только всем миром! Человек… человек должен…
— Нет, как только — что, Мозгляк? — не отступал Генри.
— Что? Как только я… Что?
Генри с напором подался вперед:
— Как только папочка слинял, а я остался? Как только я пережил ту зиму? Как только я наладил дело, по твоим словам — никому непосильное?
— Я никогда не был против людей, трудящихся на этой земле.
— Но одного человека? Одной семьи? Ась? Ась? Когда ты раз за разом твердил, что у нас не получится. «Общие усилия» — вот что ты говорил. Господи. В первые годы я до резей в животе, до блева наслушался этого дерьма про первопроходческую общину против глухомани!
— Это было необходимо. Единственная надежда смертных в борьбе с дикой стихией…
— Точь-в-точь папаши твоего слова.
— …что мы сплотимся и одолеем сообща.
— Не припомню, чтоб я с кем-то совсем уж тесно сплачивался, но я выжил. И даже кое-что приобрел.
— Так посмотри, что ты обрел! Одиночество и отчаяние.
— Ну, я бы так не сказал.
— Дряхлый, немощный! — Мозгляк поднялся со стула, сплел лапки на груди. — Однорукий! При смерти!
— Я бы не сказал. Потрепало малость, конечно, ну да всякое бывает.
Мозгляк хотел сказать еще что-то, но захлебнулся гневом и кашлем.
Когда же кашель прекратился, он взял плащ со спинки стула и вонзил кости своих конечностей в рукава.
— Совсем вне себя от боли. — На пути к двери он пытался отмахнуться от Генри. Он сорвал горло кашлем, и голос комично припискивал: — Вот и все. Свихнулся от боли. И лекарств. Совсем разум потерял. — Он вытер рот и остановился, теребя скользкие пуговицы плаща.
— Уходишь, Мозгляк? — дружелюбно поинтересовался Генри.
— Да еще и жар, вне сомнений. — Но он не мог выйти за дверь. Не мог, покуда уголки его глаз ловили эту проклятую имбецильную ухмылку, приправленную табаком; это лицо языческого божка, насмехающееся надо всем, что было для Мозгляка свято и верно; эти глаза, столь долго язвившие, раздражавшие и тревожившие бытие, которое в ином случае было бы сплошной и мирной дорожкой такого приятного пессимизма. Он боялся, что если выйдет за дверь, это лицо может увековечить себя смертью — и тогда от него уж не отделаться…
— Ну, я тебя еще увижу, в комиксах, Мозгляк Стоукс, унылый малютка Мозгляк Стонукс, Мозгляк Скунсус… припоминаешь?
Тогда не только оно будет преследовать до конца дней, но и все прошлое — насмарку, вся его многотрудная жизнь…
— И, кстати, если встретишь Хэнка или Джо Бена — скажи, чтоб явились ко мне с докладом, как там у нас дела с контрактом-то.
В этом случае, если позволить Генри посмеяться последним, весь его мир, что…
— Что? Контракт? Джо Бен?
В ужасе Хэнк видел, как дверь замерла, а потом медленно закрылась. Видел, как жестко, озабоченно и скособоченно развернулся Мозгляк, и Хэнково осознание отразилось в его пожелтевших старческих белках.
— Генри… старина, так ты не знаешь? — Неудивительно, что Генри в таком феноменально хорошем настроении: ему просто не сказали. И сейчас они в беседе между собой ни разу не коснулись темы; потому что не того рода тема, чтоб ее касаться при посещении человека, оправляющегося после серьезной… — Дружище! — Но неужели никто ему не сказал? — В смысле, Генри… что, ни доктор, ни медсестра?
— Чего это ты так засуетился, Мозгляк?
— И о последствиях тоже? О том, что было вчера?
— Говорю же: никто ко мне не приходил и ничего не докладывал.
И Хэнк увидел, как второе осознание, вырвавшись из глаз, залило мягким светом все лицо Мозгляка. Исподволь, по мере наступления Мозгляка, Хэнк еще глубже забивался за занавеску. Мозгляк снова сел, раскурил трубку и принялся вещать самым сострадательным голосом. Говорил он быстро и уверенно, даже без намека на свой обычный кашель. За ярусами сизого дыма Хэнк наблюдал финал драмы, в которой сам сделался лишь случайным зрителем, что забрел к последнему акту, сидит в последнем ряду темного балкона, никому не видимый, и до него долетают обрывки действа, вершащегося на далекой сцене. Глаза его дрейфовали по этим двум фигурам, Хэнк даже не пытался сосредоточиться. Он и не слушая знал все реплики, не глядя видел пьесу. Актер, отыгравший свою проходную роль, в ожидании занавеса, почти скучающий, почти дремлющий под привычные слова, покуда дважды повторенная фраза не дала ему знать, что дело идет к концу.