Порою блажь великая — страница 139 из 149

й дрейф доставил меня на Ниаваша-стрит, прибив близ берегов больницы, где, согласно донесениям, разваливался на куски мой отец, я взял курс туда. Не потому, что в самом деле страстно желал видеть старика — хотя уже два дня корил себя, что откладываю визит, — а потому, что клиника была в тот момент ближайшим островком сухости.

Я шел тем заповедным маршрутом, что одолел в ужасе несколько дней назад, но сейчас он больше не казался заповедным, и я не ощутил даже легчайшего испуга. И когда я не почувствовал ни малейшей дрожи в ногах, шагавших мимо кладбища, не вкусил ни икринки трепета в икрах на подходе к лачуге Безумного Шведского Рыбака, знаменитого тем, что неожиданно выскакивал из своей рубероидной берлоги и гарпунил злосчастных путников вяленой чавычой, меня затопила та же невосполнимая утрата, какая, должно быть, наваливается на пресыщенного охотника, что возвращается в лагерь через неожиданно пожухшие джунгли, до того истребив самого лютого зверя, свой самый страшный кошмар. Мои стальные глаза, некогда бодрые и блестящие азартом охоты, потускнели землистым воском за запотевшими стеклами, которые вовсе не хотелось протирать. Мои сторожевые уши не ловили отныне предупредительный предательский хруст веточки, но поворотились внутрь, внимая унылому бормотанию самоанализа. Осязание отключилось от холода. Рецепторы вкуса атрофировались. Мой чуткий нос, всего несколько дней назад парящий на крыльях в телесном авангарде, бесшумным проворным дозором шмыгая по теням и выискивая запах опасности, — ныне просто шмыгал, и нисколько не бесшумно…

Ибо охота удалась, опасность миновала, демон демонтирован… так к чему нынче острота носа? «Нужно учиться принимать перемены, — пытался утешить я себя. — Мы вполне безболезненно пережили изничтожение Бога со всем его Царствием Небесным; ну и с чего бы так морочиться из-за низвержения дьявола?»

Но это утешение нисколько не подкручивало колки моей ослабленной струны. А скорее лишь отпускало ее пуще. Ничего не осталось. Я кончен. Едва ли терзаясь этим, я наконец понял, от чего предостерегал меня Надежа-Опора — от депрессии на лавровой диете; мое мщение Братцу Хэнку свершилось — и что осталось, помимо возвращения на Восток? Тягостный, мягко говоря, вояж; особенно в одиночестве. И насколько б он скрасился, — не мог я отрешиться от мысли, — когда б родная душа составила мне компанию в дороге. Насколько б то было приятней…

И вот, все три дня, с той нашей ночи единенья, я откладывал отъезд и ютился в трехдолларовом номере без ванной, ждал и надеялся, что желанная спутница бросится меня искать. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог: сегодня я проспал последние три доллара, я отчаянно нуждался в ванне, да и, наверное, понимал всю безнадежность своих надежд; в глубине души я и прежде знал, что Вив не ринется искать меня — я это чувствовал — и не находил в себе сил мчаться к ней…

И хоть я был бесстрашен и тому подобное по низвержении дьявола, все же я не дошел еще до такого героизма, чтоб явиться к дьяволу в дом, не имея к нему иных дел, помимо истребования его жены.

На подходе к больнице я глубже утопил руки в карманах, ослабленный и сожалеющий о том, что нет у меня ни достаточного мужества, чтоб прибегнуть к своему бесстрашию, ни приемлемого трусливого предлога, чтоб еще раз навестить старый дом…

Вив промывает зубную щетку и ставит ее в стакан; и, одной рукой придерживая волосы сзади, наклоняется к крану, чтоб прополоскать рот. Зубы она чистит с солью, ради сохранения белизны. Вымывает привкус, распрямляется, смотрится в зеркало на дверце аптечки. Хмурится: что это? То, что она видит — или не видит — в своем лице, причиняет ей беспокойство; не старение; влажный орегонский климат недурно сохраняет свежесть кожи, ни морщин, ни шелушения. Осунулось? — да нет, не в недостатке плоти дело: ей всегда нравилось, что лицо далеко от упитанности. Значит… что-то еще… но пока она не понимает, что.

Пытается улыбнуться своему лицу.

— Скажи, миленькая, — вполголоса просит она, — как делишки? — Но отражение отвечает невразумительно — как и всем, кто стремится выпытать у зеркала его тайны. Что сталось, что осталось?.. Она может чистить зубы солью, сохраняя блеск улыбки, но не видит чего-то важного за этим влажным блеском… — Чур-чур-чур, — говорит она и гасит свет в ванной. — Вот от таких-то мыслишек девчонки и спиваются.

Закрывает за собой дверь, спускается вниз, присаживается на подлокотник Хэнкова кресла, крепко сжимает его кисть, — а телевизор рокочет: «ДАВАЙ! ДАВАЙ! ДАВАЙ!»

— Через полминуты перерыв, — говорит Хэнк. — Может, сэндвич с яйцом или что-то вроде? (Я смотрел матч, когда вошла Вив… Миссури—Оклахома, все по нулям, в конце второй четверти, играть меньше пяти минут осталось…)

— А может, суп из индюшки с лапшой, родной? Открыть консерву, разогреть?

— Нормально. Пофиг. Все равно… только чтоб в перерыв уложиться. И пиво, если завалялось где.

— Ни намека, — сказала она.

— Ты что, не вывесила флаг для Стоукса?

— Стоукс больше нам не возит, не помнишь? В такую даль…

— О'кей, о'кей…

(Было уже за полдень; до начала игры я провалялся в койке с грелкой на пояснице, не завтракал и был голоден. Вив встала и прошмыгнула в кухню, почти беззвучно в кедах. Как мы остались вдвоем, в доме сделалось чертовски тихо. Даже при включенном телевизоре в доме было слишком тихо, на мой вкус. Эта одинокая, убийственная тишина, когда никто ни с кем не болтает: ни детей с их писками и визгами, ни Джоби с какой-нибудь его блажью, ни старика Генри с его буйством… и даже когда мы с Вив изредка обменивались какими-то словами, звучало это будто бы тише обычного. Потому что мы просто слова говорили, а не разговаривали… Я до этого по-настоящему и не замечал тишины — наверно, слишком занят был с этими похоронами и всем прочим, чтоб замечать. И тогда же я оценил постепенно, какую чертовски тщательную работу проделал Малыш… Оценил — когда сподобился заметить тишину и задумался, сможем ли теперь мы с Вив разговаривать между собой вовсе, хоть когда-нибудь. Ага, надо отдать Малышу должное…)

Я потянул на себя массивную стеклянную дверь клиники и вошел в приветливое тепло, в гости к той же перезрелой Амазонке в белом, что читала тот же киношный журнал.

— Вы, должно быть, живете в сем храме Эскулапа? — заметил я, стараясь быть любезным. — Днями, ночами, Благодарениями?

— Мистер Стэмпер? — спросила она, с изрядной долей подозрения в голосе. Нервически подалась ко мне: — Вы… у вас… все в порядке, мистер Стэмпер… с… э… головой?

— Да такая уж погодка безумная, — напомнил я, чуть смутившись.

— Я… в смысле, вам — как? — Она выдернула нос из журнала и опасливо уставилась на меня. — В смысле, я же понимаю, такое огромное напряжение…

— Искренне благодарен вам за сочувствие, — сказал я, озадаченный еще больше. — Но вряд ли я снова упаду в обморок, если это вас беспокоит.

— Обморок? Да… может, присядете, пока… сейчас слетаю, отловлю доктора. Подождите здесь, ладно?..

И не успел я ответить, она улетела, оставив в воздухе форсажный шлейф крахмала. Я уставился ей вослед, изумленный этим спринтерским стартом. Отличия, в сравнении с последней нашей встречей, налицо. Что же ее напугало? Я гадал несколько секунд, потом решил, что дело в моем новом облике. «Печать абсолютного превосходства на моем лице… вот разгадка. — Я холодно скривил губы. — Еще бы не затрепетать бедняжке, столкнувшись лицом к лицу (к леденящему лицу) с Полным Отсутствием Страха…»

И я, наклонившись к сигаретному автомату, чтоб сунуть в щель четвертачок, краем глаза ухватил свой образ, повергший сестричку в бегство. Леденящий — да, не поспоришь. Но печать абсолютного превосходства таилась умело, признал я, изучая растрепанную, небритую мусорную корзину, что пялилась на меня исполненными ужаса красными глазами в черных кругах, этакая аллегория полного краха. Но леденило, тем не менее.

Видок у меня был тот еще. В моем номере не было не только ванной, но и зеркала, и я не наблюдал распада своей личности. Он подкрался ко мне с коварством плесени; подобно тому, как обои за одну ночь бывали истоптаны следами вкрадчивых шажков серой напасти — так и мое лицо запечатлело срок небрежения собой. Неудивительно, что Безумный Швед съежился в страхе, заперев дверь на засов! После трех дней, наполненных сигаретами, приватностью и плесенью, лицо мое было не совсем таким, чтоб кто-либо — все зависимости от темперамента и национальности — отважился броситься на меня, вооруженный одной лишь рыбиной.

Сестра вернулась с доктором-танкером на буксире. И даже его сатанинское, коварно-жирное благодушие оробело перед моей наружностью: он не сподобился на деликатные намеки, до такой степени был смятен.

— Боже, мальчик мой, ты просто ужасно выглядишь!

— Спасибо. Я старательно культивировал этот вид специально для визита. Не хочется, чтоб мой бедный отец подумал, будто я насмехаюсь над его нынешним состоянием, козыряя живостью и здоровьем.

— Пожалуй, сейчас нет причин беспокоиться о том, что подумает о тебе Генри, — сказал доктор.

— Совсем плох?

Он кивнул.

— Слишком плох, чтоб его огорчили чьи-либо живость и здоровье. Прийти бы тебе пораньше… сейчас же тебя, наверное, разочарует его реакция на твой — как ты назвал? — «культивированный вид».

— Возможно, — сказал я, подметив, что добрый доктор вновь обрел свою лицемерно-вычурную манеру выражаться. — Поглядим?

— Сядь; судя по виду, ты не осилишь поход к нему.

Проверив мой пульс и убедившись, что непосредственной угрозы моей жизни нет, он все же позволил мне взглянуть на останки моего славного родителя. Не самое приятное впечатление… В палате пахло мочой; было жарко и сыро, как в оранжерее; к кровати были прилажены мягкие бортики. Застывшая ухмылка старика щерилась всеми его кошмарами, и тонкая красная ниточка сбегала по щетинистому подбородку к шее, подобно лорнетному шнуру, притороченному к этой проволочно-пластырной улыбке. Я стоял и смотрел на него, сколько мог — понятия не имею, сколько секунд или минут, — а старик булькал и цокал, ворочая свой сон окостенелым языком. Один раз он даже приоткрыл тусклый глаз, посмотрел на меня и скомандовал: «Проснись-встряхнись! Собери потроха в кулак, черт тебя, и вперед, за дело!» Но прежде, чем я успел уточнить, глаз закрылся, язык замер, и беседа на том завершилась.