Я последовал в кильватере широкой докторской кормы по коридору, сокрушаясь, что сейчас, как раз когда нужно, отец не стал распространяться о том деле, для которого я так долго собирал потроха в кулак, черт меня…
Дженни видит, как на наволочке проступает рот, облачно-зыбкий; на миг прикладывается к стакану, утирает губы жестким рукавом свитера, собирает ракушки, снова бросает — голодная, усталая, но она чует приближение чего-то столь великого и чудесного, что нельзя спать: вдруг пропустит во сне?.. Тедди отпирает дверь «Коряги» и ступает внутрь, в воздух, загустевший, подобно желатину, вместе с затхлым духом табачного дыма, выдохшегося пива и туалетного аэрозоля «дикая вишня»; еще рано, гораздо раньше обычного времени открытия, и глаза Тедди отечнее обычного, с недосыпа, но он, как и Дженни, предчувствует приближение чего-то слишком великого, чтоб проспать.
Но в отличие от Дженни Тедди не собирается участвовать в этом великом событии; он лишь наблюдатель, зритель — довольствуется тем, что открывает арену и позволяет иным силам и людям покрупнее бросать свои ракушки…
Джонатан Бейли Дрэгер просыпается в мотеле в Юджине, сверяется с часами и тянет руку к прикроватной тумбе за блокнотом. Уточняет время назначенной встречи: что ж… до застолья у Ивенрайтов еще три часа. Час — одеться, час — доехать… и час — оттягивать пиршественную пытку с этим семейством…
Но по сути, такая перспектива не внушает ему особого отвращения. Будет милым завершающим эпизодом. Он снова откидывается на подушку с блокнотом в одной руке. Улыбается косолапому, как сам Ивенрайт, каламбуру, вдруг сложившемуся из мелких букв имени на бумаге — «Злой-дивен-рай-то». Пишет: «Сам по себе статус еще не порождает стремления к росту, ровно так же, как пища не обязательно порождает голод… но когда человек видит высшего по положению и притом вкушающего поросенка пожирнее… он пройдет через огонь и воду, только б отужинать за одним столом с этим высшим, даже если придется из своих средств обеспечить поросенка. — И добавляет: — Или индейку».
А Флойд Ивенрайт вылезает из ванной; кричит жене, спрашивает, сколько осталось до прибытия гостя.
— Три часа, — откликается она. — Мог бы еще отдохнуть до него… под утро ведь только и вернулся. Что ж за «дела» такие важные у тебя, на всю-то ночь?
Он не отвечает. Натягивает брюки, рубашку, с туфлями в руках идет в гостиную.
— Три часа, — прикидывает он вслух, присаживаясь, готовый ждать. — Господи, три часа. Вполне достаточно, чтоб Хэнк встал на ноги и очухался…
(Вив вернулась в гостиную с супом и сэндвичами. Мы приглушили телевизор, чтоб поесть спокойно: все равно там пока один парад с ленточками и обручами. Мы обменивались словами раз в пять минут, и слова были вроде: «А вот эта ничего, которая с блестками…» — «Ага, ничего. Очень даже ничего».
Да, я только начинаю ценить по достоинству труды Малыша…)
В кабинете врача я снова принял предложенную им сигарету, но на этот раз все же сел в кресло. И ныне я чувствовал себя вне досягаемости ехидных шпилек и лукавых намеков.
— Я предупреждал, — он усмехнулся, — что ты можешь испытать некоторое разочарование.
— Разочарование? Тем, что он уделил мне так мало слов и отеческой ласки? Доктор, да я счастлив. Припоминаю время, когда подобное его заявление показалось бы мне часовой лекцией.
— Забавно. Вы с ним никогда особо много не общались? А старик Генри всегда слыл ценным собеседником. Может, скажем так, ты просто не давал себе труда прислушаться к тому, что говорит твой батя?
— Да о чем вы, доктор? Пусть мы с папой разговаривали и мало, но секретов у нас друг от друга не было.
Он одарил меня самой проникновенной из своих улыбок:
— Даже у тебя — от него? Ни малейшего секретика?
— Неа.
Он откинулся назад, попискивая и повизгивая креслом, и устремил свою прищуренную офтальмалогию в глубины ностальгии.
— Однако же впечатление такое, что все и всегда хранили от Генри Стэмпера хоть какую-то тайну, ту или иную, — припомнил он. — Уверен, ты просто не помнишь, Лиланд, но сколько-то лет назад по городу циркулировал слух о, — он стрельнул в меня кратким взглядом, убедиться, что я вспомнил, — о Хэнке и его отношениях с…
— Доктор, наша семья никуда нос не сует, — уведомил я его. — И наши отношения не всегда расписываются в семейной стенгазете.
— И все же — ах да, я не думал затрагивать… но все же, я хотел лишь заметить, что весь город был в курсе этой истории — правда ли, нет ли, — в то время как старый Генри, похоже, пребывал в полнейшем неведении.
Этот человек раздражал меня все более и более — и не столько, думаю, своими инсинуациями, сколько нападками на моего беспомощного отца.
— Уверен, вы просто не помните, Доктор, — сказал я холодно, — но частенько казалось, будто старый Генри пребывает в полнейшем неведении, и тем не менее он затыкал за пояс всех умников в городе раз за разом.
— О, ты не так понял… Я не хотел оскорбить здравомыслие твоего отца…
— Это было бы трудно, Доктор.
— Я всего лишь… — Он осекся, засуетился, поняв, что на этот раз вогнать меня в робость будет чуточку труднее. Надул щеки, готовясь продолжить речь, но тут в дверь постучали. Открыли — и сестра известила о том, что снова пришел Мозгляк Стоукс.
— Скажите ему, чтоб обождал минутку, мисс Махоуни. Чудесный старик, Лиланд. Снова пришел, верный, как часы, как только… — Да?.. Мозгляк, через мину… эээ… ты знаком с юным Лиландом Стэмпером?
Я уж было привстал, чтоб уступить кресло старому скелету, но тот положил мне руку на плечо и с чувством потряс головой:
— Сиди, сынок. Я сразу пойду и сделаю визит твоему бедному отцу. Ужасно. — И с губ его капала скорбь. — Ужасно, ужасно, ужасно…
Его рука удерживала меня, будто я был гостем на чужом венчании; я пробормотал приветствие, заталкивая вглубь вздымавшийся окрик: «Прочь руки, ты, седобородый тать!» Какое-то время Стоукс и доктор беседовали об удручающем состоянии Генри, а я снова попробовал встать.
— Погоди, сынок. — Пальцы стиснули крепче. — Не расскажешь, какие там дела, в доме? А я передам, если вдруг, паче чаяния, Генри придет в себя. Как Вив? Хэнк? О, ты и представить не можешь, как больно мне было слышать, что бедный мальчик лишился своего ближайшего товарища. «Когда друг утрачен, — говаривал мой папа, — и солнца свет бывает мрачен!» Как он все это переносит?
Я сказал им, что не видел брата с того самого трагического дня; оба были явно поражены и разочарованы.
— Но сегодня-то навестишь его, правда? В День благодарения?
Я сказал им, что не вижу причин досаждать бедному мальчику и намерен сегодня же в полдень отбыть автобусом в Юджин.
— Возвращаешься на Восток? Так скоро? Ой, ой…
Я сказал старику, что вещи собраны и я готов.
— Ой-ой-ой, ой-ой-ой, — меланхоличным эхом откликнулся доктор и продолжил свои расспросы: — И что думаешь делать, Лиланд… теперь?
Мне тотчас вспомнились письма, что я слал Питерсу, ибо каверзное ударение на «теперь» в конце его вопроса моментально заставило меня подумать — как он и рассчитывал, вне сомнений, — что этот смакователь сплетен знает больше, нежели говорит. Возможно, он каким-то образом перлюстрировал мою почту, и ему ведом весь мой план, от и до!
— Я хочу сказать, — добрый доктор поднажал на зонд, чувствуя близость нерва, — ты планируешь вернуться в колледж? Или — преподавать? Или — женщина?..
— У меня пока нет четких планов, — ответил я, чуть запнувшись. Они склонились надо мной; я увильнул, выигрывая время при помощи старого трюка, что в ходу у психиатров: — А почему вы спрашиваете, доктор?
— Почему? Ну, я интересуюсь, как уже говорил раньше… всеми моими подопечными. Обратно на Восток, преподавать, а? И что же? Английский? Драматургию?
— Нет, я еще не…
— А, снова в школу, значит?
Я подернул плечами, все более и более чувствуя себя второкурсником в кабинете декана в присутствии его заместителя.
— Может быть. Как я сказал, у меня нет никаких планов. Здесь работа, как я понимаю, закончена…
— Да, вроде бы. Так значит, снова в школу, говоришь? — Они не отпускали меня со стула, пришпилив двойной вилкой: один — взглядом, другой — лапой. — А в чем же колебания?
— Не знаю, из чего монету ковать буду… подавать на стипендию уже поздно…
— Слушай! — Доктор перебил, прищелкнув пальцами. — Ты ведь понимаешь, что старик так же мертв, как если б лежал в земле?
— Аминь, Господи, — кивнул Мозгляк.
— Понимаешь ведь, так?
Слегка оторопев от его неожиданной и напористой откровенности, я ждал продолжения, чувствуя себя скорее обвиняемым на допросе, нежели второкурсником. И когда они выкатят прожекторы?
— Быть может, официально твоего отца не объявят мертвым еще неделю, а то и две, как знать? А может и месяц, потому что в нем есть упрямство, хотя почти не осталось жизни. Но упрямство упрямством, Лиланд, однако Генри Стэмпер — покойник, можешь смело ставить на это деньги…
— Минутку. Вы меня в чем-то обвиняете?
— Обвиняю? — Он аж просиял от такой мысли. — В чем?
— В том, что я как-то причастен к несчастному случаю…
— Господи боже, нет! — Он засмеялся. — Ты его слышал, Мозгляк?
Посмеялись вдвоем.
— Обвинять тебя… в том, что…
Я попробовал и сам засмеяться, но смех мой подобен был Мозглякову кашлю.
— Я лишь хотел сказать, сынок, — он смачно подмигнул Мозгляку, — что, если тебя это интересует, ты получишь с него пять тысяч долларов, когда его объявят неживым. Целых пять тонн.
— Это правда, святая правда, — пропел Мозгляк. — Я об этом не подумал, но это так.
— Каким образом? Завещание?
— Нет, — сказал Мозгляк. — Страховка жизни.
— Мне довелось это узнать, Лиланд, потому что я помогал Мозгляку — и себе, конечно; доктор должен иметь долю, как говорится. Я направлял потенциальных клиентов в его агентство…
— Папочка основал, — с гордостью информировал меня Мозгляк. — В девятьсот десятом. «Жизнь и Несчастные случаи на Побережье».