тся. Он в своей старой комнате, в старом доме, что на реке Ваконда Ауга. Но он совершенно не может вспомнить, как здесь очутился. Зачем? И когда? Некий колокол гудит в его уши изнутри, но в какой точке его бытия разыгралась вся эта черная какофония?
— А? А? — Его голова, оказавшаяся в эпицентре торнадо смутных образов, вертится из стороны в сторону. — Что? — Он как ребенок, разбуженный и смятенный до паники внезапным и неведомым звуком.
Только… этот звук не такой уж неведомый… И где-то я уже слышал его; это глумливое эхо чего-то давнего, что некогда было очень привычным (секундочку… сейчас вспомню)… такого, что некогда слышал очень часто. Потому этот звук так меня и переполошил: потому что я узнал его.
По мере того как мои глаза пообвыклись с обстановкой, я понял, что комната не так уж темна, как показалось сначала (короткая пика света протыкает комнату, целя в пиджак). Да и звук — далеко не такой реактивный рев, как послышалось в первый момент (пиджак лежит в изножье кровати, обхватив сам себя рукавами, будто в агонии леденящего ужаса. Короткая пика света разит из дырочки в стене, из соседней комнаты…) и шел он не изнутри меня, а, напротив, откуда-то с улицы. Я осторожно обошел кровать, держась ее гладкого, полированного бока, затем нерешительно пересек комнату, подошел к серому светлому квадрату и поднял окно. Звук тотчас ворвался в комнату, обгоняя натиск холодного воздуха: «Вяк вяк вяк…тоннннгггг… вяк вяк вяк». Я наклонился вперед, высунул голову в окно и узрел маслянистое сияние керосинки, болтавшейся над прибрежной дамбой. Свет тонул в густом тумане, который, казалось, только усиливал звук. Керосинка замирала на весу, мерцая, будто кусок трухлявого пня в ночи — «Вяк вяк вяк», — потом скользила вперед на несколько ярдов, перед тем, как снова замереть: «Тоннннгггг». Я вспомнил, что когда-то перекладывал эти звуки на Пятую симфонию Бетховена: «Вяк-вяк-вяк То-онг! Ту-ту-ту-тууум!» А затем я вспомнил, что это Хэнк выходил на дамбу всякий раз перед сном, пробирался по склизким мосткам с молотком и лампой, обстукивал доски и тросы, на слух выявляя, не дрогнула ли где крепежка под постоянным напором реки, не проржавел ли какой кабель…
То был еженощный обряд, припомнил я, — этот ритуальный обход береговых укреплений. Облегчение и ностальгия захлестнули меня, и, впервые с того момента, как нога моя ступила в этот дряхлый старый дом, я нашел хоть какой-то из его многочисленных шумов приятным и тешащим слух. (Он поворачивается, скользит взглядом по стене, к соседнему окну…) Этот звук всколыхнул во мне красочную метель стародавних смешных фантазий — не из разряда тех ночных кошмаров, что ассоциировались с ревом Гренделей-трелевщиков, но фантазий куда более управляемого свойства. По ночам я часто воображал, будто заточен в некую адскую тюрьму за деяния, которых не совершал. А братец Хэнк — старый верный тюремщик, что совершает еженощный обход, проверяет решетки на прочность своим молоточком-камертоном, как это делали в триллерах с Джимми Кэгни. [29] Тушить свет! Тушить свет! В сводах отдается лязг автоматических ворот. Сирена возвещает комендантский час. А я, затаившись под столом в свете запретной свечи, вынашивал хитрые планы побега из тюрьмы, с проносом «томпсонов», расчетом времени по долям секунды и распределением ролей между надежными дружками с кличками вроде «Джонни Волк», «Большой Луи» или «Ствол». И все они разом поднимались по моему кодовому стуку по водопроводной трубе: Час Икс. Темный двор наполнялся грохотом бегущих ног. Прожектора! Вой сирен! На стенах мелькают плоские, двухмерные фигурки в синих фуражках, автоматы трещат над рукопашной свалкой, громоздятся трупы. Арестанты отступают в панике. Побег сорвался. То есть так кажется непосвященному глазу. Но это лишь уловка. Волк, Большой Луи и Ствол принесены в жертву, чтоб отвлечь внимание своей ложной атакой во дворе, а мы — я и мама — в это время бежим на свободу по тоннелю под рекой.
Я посмеялся над этой остросюжетной драмой и тем фантазером, что ее сочинил (он снова втягивает голову в комнату — «Конечно, тоннель под рекой, путь к свободе», — прочь из прохладной, пропитанной сосновым дымом ночи, в теплый дух нафталина и мышей…), и принялся осматривать комнату, чая найти еще какие-нибудь воспоминания об этом маленьком драматурге и его творчестве. (Окно он закрыть не смог: заело. Бросив безуспешные попытки, возвращается к кровати, садится…) Но в комнате я не нашел ничего, кроме коробки древних комиксов под окном. (Он съедает холодную отбивную и одну грушу, глядит прямо перед собой, в распахнутое по-прежнему окно. До него доносится запах горелой сосны, холодный и темный…) Я посидел на кровати, размышляя, что делать дальше, перелистывая черно-белые приключения Пластикмена, Супермена, Аквамена, Ястребмена и, конечно, бравого Капитана Марвела. [30] Там, в коробке, этих Чудо-Капитанов было больше, чем всех прочих чудес в ассортименте. (Он ставит тарелку на пол, берет пиджак с кровати, подается вперед, чтоб положить его на стул, когда же распрямляется — тот пучок света, которого он так старательно избегал, ловит его прямо за лицо…) Мой единственный и неповторимый великий герой, Капитан Марвел. Он по-прежнему на две головы выше всяких там замешкавшихся с раскруткой дилетантов, вроде Гамлета и Гомера (свет удерживает его — «Я воображал себе, как злой Сэр Мордред из кожи вон лезет, чтоб заманить в ловушку хитроумного разорителя своего замка, доблестного Сэра Лиланда Стэнфордского, которому ведом каждый потаенный проход, знакóм каждый коварный камень от шпиля самой высокой башни до самых глубин сырого подземелья», — бьет в лицо, пришпиливает, пронзает, будто какую-нибудь сценическую иллюзию, создаваемую скрытыми зеркалами…) и он по сей день мой самый любимый из всех и многих супергероев. Потому что Капитан Марвел не всегда был Капитаном Марвелом. Отнюдь. Во время, свободное от феерических полетов и надирания задниц всяким супергадам, он был пареньком лет десяти-двенадцати, тщедушным засранцем и неудачником — но умел превращаться, под раскаты громов и вспышки молний, в монстра с могучей челюстью, способного практически на все. (Он сидит очень долго, глядя на свет, что вырывается из дыры в стене. Стук за окном отдается в голове мерным подсознательным ритмом заклинания вуду… «Я когда-то умел неслышно прокрасться к потрескивающим во мраке электродам, замкнуть цепь и исполнить симфонию заветных рубильников, приводящую в действие неумолимых стальных големов». Вся же остальная комната, объятая полумраком, колышется где-то на окраинах его поля зрения…) А все, что требовалось этому парню для его чудесной трансформации — молвить волшебное слово: Сизам. С — Соломон и мудрость. И — Икар и крылья. Ну и так далее: Зевс, Атлант и Меркурий.
— Сизам, — произнес я негромко в этой холодной комнате, улыбаясь сам себе и думая: а может, не Капитан Марвел был моим героем, но Билли Бэтсон с его магическим словом? И я все искал свое заветное слово, свою волшебную фразу, которая немедленно наделила бы меня чудесной силой и неуязвимостью… (Наконец остальная комната исчезает совершенно. Лишь эта яркая дыра, подобная сверхновой звезде, разбухшей светом на черном небосклоне, — «Я ткал персидские ковры из эфемерного эфира следов Человека-Невидимки…») Однако не ищу ли я это слово и по сей день? Мое волшебное слово? (Свет манит его, поднимает с кровати…)
Блажь сия меня заинтересовала, я решил изучить всю страницу повнимательней, поняв, откуда исходит свет, озаряющий мою книгу: из дыры в стене. Из той самой забытой дыры, через которую некогда я, прильнув к ней глазом, постигал суровую и сермяжную правду жизни. Через дыру в комнату моей матери. (Он медленно скользит носками по полу. «Я был меньше ростом». Пятнышко света прыгает с глаза на рот, и сползает ниже по шее — «Тогда, в десять лет, когда меня, мальчика во фланелевой пижамке, разбудили оборотни в соседней комнате, — тогда я был значительно ниже», — сползает на грудь, становится все меньше и меньше. Когда же он достигает стены — превращается в серебряную монетку в его кармане…)
Я уставился в эту светлую точку. Я был поражен, что Хэнк до сих пор не заделал эту дырку, и в секундном помутнении рассудка даже вообразил, будто он специально устроил все так, чтоб я снова заглянул в нее — как обустроил и эту комнату к моему возвращению. А может быть! он и соседнюю комнату тоже привел в соответствующий вид, специально для меня? (Он проводит пальцем по краям светящегося отверстия, чувствует зарубки, сделанные кухонным ножом. Теперь они сгладились, будто поток света зализал эти древесные раны — «Я знал каждую заусеницу…»). Меня обуяла странная тревога. На мгновение пришлось напрячь все силы (на колени: «Тогда я…»), чтобы заставить себя заглянуть в эту дырку(коленопреклоненный и содрогающийся от холода: «Тогда я видел ужасное…»), чтобы получить подтверждение наивности собственных страхов («… видел ужасное, ах!.. Аааа!»). Но одного взгляда оказалось достаточно. Я вздохнул с облегчением и вернулся к кровати, к груше с печенюшками. Я бодро поглощал остатки снеди, без разбору, досадуя на свои глупые душевные трепыхания и напоминая себе, что, по счастию, время ни для кого не делает остановки, даже для шизофреников с галлюцинаторно-бредовой симптоматикой…
Потому что в той комнате ровным счетом ничего не напоминало о матери.
Я довольно долго сидел на кровати в нерешительности, порядком вымотанный: долгая дорога; лихорадочная, ошеломляющая встреча внизу; теперь — эта комната. Но все же не настолько я был вымотан, чтоб отлучить от себя жгучее любопытство: мне отчаянно хотелось снова заглянуть в эту комнату, жилище новой хозяйки старого дома. (Он подтаскивает к стене стул для пущего комфорта своего шпионажа. Но оказывается, что сидя он не достает до дыры, поэтому он приставляет стул спинкой к стене и забирается на сиденье коленями — оптимальный вариант. Куснув грушу, он прикладывается глазом к отверстию…)