Порою блажь великая — страница 35 из 149

В комнате не осталось ничего из гарнитура моей матери, как не осталось ни ее картин, ни занавесок, ни вышитых подушек. Не было и фасетчатых пузырьков с парфюмом, когда-то плотной шеренгой стоявших на ее тумбочке (огромные бриллианты, исполненные золотисто-янтарных любовных зелий), исчезла и просторная кровать с ажурной медной спинкой, что величественно вздымалась над матерью (трубы карикатурного органа, настроенные на мелодию страсти). И стулья (обитые томной розовой вискозой), и туалетный столик (на который ниспадали ее черные локоны, когда она расчесывала их перед зеркалом), и полк чучел зверушек (академически выверенных окрасов и с глазами-пуговицами, глядевшими так, будто высматривают шпионов из-за линии фронта…) — все исчезло. Даже стены имели другой вид — зыбкая, воздушная лазурь сменилась ослепительной белизной. Ничего не осталось от ее прежней комнаты… (И все же, вглядываясь, он не может отделаться от ощущения, что некая часть духа матери по-прежнему витает в этой комнате. «Похоже, осталось все же нечто, нечто такое, что взывает к памяти о прежнем убранстве. Как давеча стук молотка пробудил память о детских ночах». И он разглядывает всю комнатушку, силясь отыскать этот самый затаившийся обрывок ностальгии.)

Теперь, когда я отделался от своего дурацкого страха перед этим параллелепипедом по соседству, мне захотелось разузнать побольше о его обитательнице. Комната была убрана просто, скупо, почти полная простота и пустота. Но это была хорошо продуманная пустота, как в японских гравюрах. Прямая противоположность мамашиным рюшечкам и шифону. На столе — швейная машинка да лампа; да высокая черная ваза с багряными и золотыми кленовыми листьями — на маленьком столике у дивана. И сам диван — скорее просто топчан, сооруженный из старой двери на незатейливых стальных стойках и покрытый матрасом. Сотни подобных самодельных лежаков можно наблюдать в квартирах Деревни, но они всегда казались мне скорее элементами этакой нарочитой, показной бедности, без стремления к простоте и функциональности в чистом виде, как здесь.

У стола со швейной машинкой стоял стул с жесткой спинкой. Книжный шкаф, сколоченный из брусков и досок, выкрашенный в светло-серый, представлял разношерстное собрание коленкоровых и бумажных переплетов. Пол отчасти покрыт ярким вязаным ковром. Помимо этого ковра и вазы с листьями единственными украшениями жилища служили деревянный, судя по всему, арбуз на книжном шкафу и здоровенная затейливая коряга, простиравшаяся вдоль моей стены за пределы обзора.

(Эта комната больше смахивает на берлогу, думает он; некое пристанище, где кто-то — женского пола, конечно… хотя он не в силах найти в обстановке хоть сколько-нибудь веские доказательства женственности обитательницы, — уединяется, чтобы читать; шить; да и просто уединяется. Вот в чем дело. Этим-то она и напомнила мне прежнюю комнату матери — там царила та же атмосфера укрытия, приватной кельи, персональной крепости, отдохновения от сального кошмара, творящегося внизу. И здесь-то же самое, что-то вроде Волшебной Страны Над Радугой, где истомленная душа исцеляется пением синих птиц, где беда растает леденцом, над дымоходом — дым венцом… там буду ждать я … [31])

Я с первого же взгляда решил, что комната принадлежит «Дикой Орхидее» братца Хэнка. Кто бы еще так обставил жилище? Из мужиков — никто. И уж точно не та пигалица, что я видел внизу. Остается лишь жена Хэнка. Нужно отдать чертяке должное, даже если это должное чертовски трудно представить в роли его супруги.(Он отстраняется от дыры, сидит, упершись лбом в холодное дерево. А что удивительного в том, что жена Хэнка — дама необычная? Как раз напротив: удивительно было бы иное. Потому что уж он-то нашел свое слово, и это…)

Так я сидел в темноте, смакуя грушу и мысли о Хэнке, о героях, о том, как-мне-отыскать-мое-заветное-слово… (вдруг фанерное сиденье стула треснуло…), я услышал крик со стороны реки. (Он провалился коленями, сложился, как перочинный нож, ударившись челюстью о спинку стула…) Голос был женский (то самое густое божественное контральто из его снов; он валится набок, колени скованы коварным стулом…), он ворвался в комнату через окно вместе с морозной дымкой. Я снова услышал его, затем — рев моторки, устремившейся через реку на этот голос. (Лишь оказавшись на полу, он сумел высвободить ноги из ловушки стула… Поднялся, подбежал к окну…) Через несколько минут я услышал, как моторка возвращается, и две пары ног проскрипели по помосту. Одна пара принадлежала братцу Хэнку, и был он явно чем-то взбудоражен. Они прошли прямо под моим окном…

— …Послушай, дорогая — этак рехнуться можно, если брать в голову, что там всякие сявки вроде Долли Маккивер или ее хмырь папаша думают обо мне и моих делах. Да я в грош не ставлю собачье мнение этого курятника!

Другой голос, едва не плача:

— Долли Маккивер всего лишь просила, чтоб я тебе задала вопрос…

— Ну, задала. В другой раз, как увидишь ее — так и ответь: «Я его спросила».

— Другого раза не будет. Я не выдержу — не вынесу всех этих шпилек и когтей. От людей, которых я… я…

— О господи боже ты мой. Ну же. Не делай из мухи слона. Все ты выдержишь. Надолго им ни пороху, ни мозгов не хватит.

— Надолго не хватит? Они ведь даже не знают. Что будет, когда вернется Флойд Ивенрайт? Он ведь мог сделать копию с того отчета, верно?

— Ладно, ладно…

— Ему придется рассказать людям…

— Ну и расскажет. Вообще-то никого из наших женщин не избирали Королевой города. Но вот они как-то пережили это огорчение… И, солнышко, — не дай бог тебе хоть сотой доли тех шпилек, которые достались, скажем, второй жене Генри или…

Я едва расслышал, что пробормотала девушка в ответ — «По-моему, мне они уже достались», — и тут хлопнула входная дверь, пришибив развитие беседы. Вскоре из соседней комнаты донеслось всхлипывание. Я ждал, затаив дыхание. Дверь закрылась, и послышался просительный шепот Хэнка:

— Прости, котенок. Пожалуйста! Меня просто взбесила эта Маккивер. Ты ни при чем. Давай, ложись баиньки-утро вечера мудренее. Я поговорю с этим стариком завтра. Давай, успокойся, Вив, киска моя… Прошу тебя…

Сколь можно тихо я снова улегся на кровать, накрылся. Долго лежал, не в силах уснуть под извиняющийся, усталый и отнюдь не героический шепот Хэнка в соседней комнате. (Он закрывает глаза, чуть улыбаясь. «Я думал, что в царстве его комиксов нет равных моим героям: нет бога, кроме Капитана Марвела, и малыш Билли — пророк его…») И снова мне вспомнилась давешняя хромота Хэнка на воде. Хромота и скулеж за стенкой — вот первые из свидетельств, собирая которые, я попытаюсь убедить себя в том, что мужик этот далеко не так уж крут. И, когда настанет время — не составит большого труда ни дотянуться до него, ни низвергнуть.(«Я много экспериментировал. Молитвенно зажмурив глаза, я до посинения выговаривал на разные лады волшебное „Сизам“, пока не сдавался, не мирился с тем, что никому, уж тем более мне, и думать нечего совладать с этим могущественным Оранжевым Гигантом…») И что не так уж сложно будет на этот раз, со второй попытки («Я много экспериментировал…») найти мое волшебное слово. («Но до настоящего момента мне не приходило в голову… что, быть может, не только мой „Сизам“ был неправильным, но и вообще я искал молнии не в той грозотуче…») И я заснул, чая увидеть сны, где парю в небе, а не падаю камнем…

А за стеной, одна в своей комнате, Вив размышляет, расчесывая волосы на сон грядущий: может, стоило сказать что-нибудь Хэнку, перед тем как он унесся вихрем из ее комнаты? Что-то такое, чтоб он понял: на самом деле ей не важно, что говорит Долли Маккивер — и ее прыщавый старик… но… Почему он не может хоть раз поставить себя на мое место? Но тотчас укоряет сама себя в эгоизме и тянется к выключателю.

В Ваконде Главный по Недвижимости завершает фигурку, ставит ее рядом с прочими: что ж, на этот раз она не похожа на того генерала, ни капельки. И все же есть в ней что-то очень знакомое, нелепо знакомое, пугающе знакомое — и рукоятка резца покрывается пóтом в его ладони.

А в Портленде Флойд Ивенрайт обращает свою заматеревшую ругань на профсоюзного лодыря, который не удосужился снять копию с отчета, а составление нового займет недели две, не меньше, так как завтра он ложится в больницу удалять грыжу… Проклятый гаденыш!

А Симона засыпает перед изваянием Богородицы, озаренным свечкой, — засыпает в убежденности, что деревянная фигурка верит в чистоту Симоны, но сама она как никогда запуталась в собственных сомнениях. А Дженни встает с кровати с резью в желудке, швыряет останки вареных лесных лягушек в чан с помоями и палит в печке иллюстрированное издание «Макбета». А старый дранщик одухотворился портвейном и ором через реку и начинает забывать, что эхо, которое его зовет, — его собственный голос. А плющ и прилив тянутся вверх; и плесень крадется по дерюжному половичку в прихожей, где Хэнк оставил мокрые следы; и река, серебристая хищница, блуждает по полям в поисках новой поживы.


Чтобы что-то знать, приходится доверять своему знанию, во всей его полноте, и вне зависимости от того, куда это знание заведет. Когда-то у меня была ручная белка по имени Омар. Она обитала в упругих и потаенных недрах нашей зеленой оттоманки. Омар знал свою оттоманку, Изнутри чуял, когда я Снаружи лишь готовился на нее присесть, и верил своему знанию в достаточной мере для того, чтоб не позволить моему неведению его раздавить. Он прекрасно жил до тех пор, пока оттоманку не накрыли красным пледом — просто чтоб замаскировать ее обветшалую Наружность. И это так смутило Омара, что он утратил свою веру в знание Нутра. Вместо того чтоб попробовать включить новый плед в свою картину мира, он переселился в дождевой сток за домом и утонул в первый же осенний ливень, вероятно, продолжая при этом пенять на новое покрывало: черт бы побрал этот мир, не желающий оставаться неизменным! Черт его побери!