— Ерунда! — усмехнулся Хэнк. — Да он просто пользуется случаем выскользнуть из этого дурдома.
— Черта с два! Черта с два! Я говорил тебе! Он набирает форму, он осваивается!
Хэнк покачал головой, посмеиваясь. Джо Бен разразился спонтанной теорией, приравнивающей мышечный тонус к божественному вмешательству. В прохладном сумрачном сарае, где очутился Ли, на бетонном полу все еще стояли лужи антисептика: Вив прибиралась после дойки. Ли, склонившись над огромным керамическим бидоном и бережно переливая сливки ложкой, предусмотрительно откинул голову, чтобы не дай бог не разбавить молочный продукт слезами: он был наслышан о том, как немилосердно режет глаза эта хлорка.
Он возвращался назад, прижимая к груди кувшин со сливками, когда клаксон пикапа с другого берега заставил его замереть. Сигнал казался нереальным, словно доносился из сна. Осторожно, босиком нащупывая тропу в сумерках, он продолжил путь к праздничной иллюминации, бившей из задней двери. Но сигнал раздался вновь — и Ли остановился, склонив лицо к кувшину. В саду пропела перепелка, зазывая супруга домой в постель воркующим, манящим свистом. Из кухонного окна со снопом света вырывался неукротимый хохот Джо Бена, приправленный визгливым аккомпанементом смеха его детишек. И снова прогудел клаксон. Глаза Ли горели: он натер их в хлорном сарае. Сигнал прозвучал опять, но Ли едва слышал его, созерцая вальяжные пульсации луны в сливках…
Когда-то я был мал и глуп и хаживал здесь — мрачный, болезненный и угрюмый, будто из грязи слепленный, — мне было шесть, и восемь, и десять, и я думал, что жизнь не уготовила мне ничего, кроме самых жалких и презренных подачек («Вот тебе бидон, Малой, — ступай в ягодник и набери нам черники для хлопьев». — «Кого другого поищи!»), когда я был ребенком — бегать бы мне босиком в коротких штанишках по этим лугам и просторам, где пересвистываются перепелки и шмыгают полевки… «так почему ж меня рядили в душные ботиночки и вельветовые брючки да держали в пыльной каморке, набитой книжками, большими и маленькими?»
Луна не знала ответа — или не пожелала отвечать.
«Вот блин, куда девалось мое детство?»
Но сейчас, вспоминая этот эпизод, я почти наяву слышу, как луна разражается готической лирикой:
Даже чистый душой, непорочный аскет,
Богомолец усерднейший в келье ночной,
Может волком предстать, когда волчий дурман
Расцветет под осеннею полной луной. [48]
«Мне пофиг, в кого я обращусь, — сказал я луне. — В настоящий момент меня занимает не мое будущее, но лишь мое отравленное прошлое. Даже у вервольфов, даже у Капитана Марвела было детство, так ведь?»
«Тебе то ведомо, — высокопарно молвила луна. — Тебе то ведомо.»
Я стоял, сжимая в руках кувшин со своей пышно взбитой добычей, источающей аромат люцерны, наблюдал, как припарки тьмы вытягивают нетопырей из укрытий, прислушивался к зудящему свисту их пике, в годах прошедших слившемуся с автомобильным сигналом за рекой.
«За что меня заперли в этом коконе на втором этаже? Вот же она, страна шалого детства, с ее темными колдовскими лесами да сумеречными болотищами, с заветными прудами, что бурлят голавлями и протеями, страна, где резвится юный и курносый Дилан Томас, краснощекий и улыбчивый, как клубника; город, где Твен меняет дохлую крысу на живого жука, ломоть этой дикой, безумной и прекрасной Америки, из одних крошек которого Керуак умудрился бы слепить добрых шесть или семь романов… почему же мне было заказано расти в этом мире?»
Данный вопрос вдруг приобрел новое и страшное звучание. Всякий раз прежде, когда я куксился в меланхоличных квартирах и еще пуще размачивал это настроение кислым вином, а разум отпускал блуждать по закоулкам прошлого, зевая, недоумевая и ужасаясь, — мне всегда удавалось спихнуть ответственность на кого-то из привычного набора вредителей: «Это все мой братец Хэнк; а это — на моей душе печать доисторического папаши, который пугал меня и внушал отвращение; а это — моя мамаша, чье имя — вероломство … [49]вот кто порвал в клочья и растоптал мою молодую жизнь!»
Или же списывал на известную травму: «Это сплетение членов, срамных вздохов и потной шерсти в смотровом глазке моей спальни… вот что выжгло мои невинные очи!»
Но скептически настроенная луна не желала довольствоваться подобными объяснениями, не отпускала меня. «Будь честен, будь честен; это произошло, когда тебе почти исполнилось одиннадцать — а ведь к тому времени уж целую вечность осыпался вишневый цвет, и отплясывали стрекозы да ласточки над рекой. Так можно ли списывать десять выморочных лет на одиннадцатый?»
«Нет, но…»
«И можно ли винить твоих мать, отца, сводного братца в злодеяниях более тяжких, нежели те, что свершаются против любого унылого ребенка где угодно?»
«Не знаю, не знаю.»
Таким образом на исходе октября я дискутировал с луной. Спустя три недели после того, как я выехал из Нью-Йорка с полным чемоданом определенности. Три недели моего подкопа под замок Стэмперов, который я рыл, томимый смутной жаждой мести, три недели физических несчастий и моральной вялости — а месть моя по-прежнему лишь томилась на очень медленном огне. Едва-едва побулькивала. Вообще-то даже подостыла. Сказать по правде, замерзла крохотной ледышкой в отдаленном уголке памяти; в эти три недели, последовавшие за торжественным обетом низвергнуть Хэнка, моя решительность охладела, а сердце, наоборот, потеплело, и в моем чемодане завелся целый выводок моли, до дыр побившей и штаны, и определенность.
И вот под ухмылкой спорщицы-луны, под призывный щебет кокотки-перепелки, под пикировочный свист нетопырей, под гудение старого Генри, доносившееся из-за реки, что журчала жеманно, завлекая звезды на свою гладь, под приятной тяжестью стряпни Вив в желудке и с душой, напротив, легкой от давешней Хэнковой похвалы, — прямо там и тогда я вознамерился зарыть топор войны. А в печальных обстоятельствах моего жизненного старта я буду винить лишь себя самого. Живи сам и дай жить другим. Простите мне, как я прощаю должникам своим. Не рой другому яму… пригодится воды напиться!
«Ну и хорошо».
Опьяненная победой, луна склонилась слишком низко и упала в сливки. Она плескалась там, будто золотистая долька миндального пирожного, искушала меня прильнуть к ней губами — и я прильнул. Я разверз свое существо навстречу этому сказочному молоку и этой волшебной булочке. Я вырасту, подобно Алисе, и отныне жизнь моя изменится. Довольно уж выгавкивать всякие дурацкие «Сизамы» не на те ворота — и как только мог этак опростоволоситься такой башковитый младенец, как я? Найти заветное колдовское слово непросто, еще труднее вымолвить — а последствия непредсказуемы. Правильное сбалансированное питание — вот секрет роста. Наверняка. Давным-давно мне следовало усвоить эту мудрость. Доброжелательность, оптимизм, хорошее пищеварение, правильное питание, возлюби соседа, как брата, а брата — как самого себя. «Да будет так! — решил я. — Возлюблю его, как самого себя!» — и, возможно, именно в этом я допустил ошибку, там и тогда; ибо если порываешься наградить кого-то всей любовью, что берег для себя самого, — не мешает сначала подвергнуть чертовски тщательному анализу свой прообраз…
Ли сидит в холодной комнате, курит и пишет. Закончив абзац, он долго сидит без движения, потом берется за следующий:
Я в изрядном затруднении, с чего бы начать, Питерс; так много произошло с тех пор, как я здесь, — и так мало… все началось так давно, но ощущение такое, будто начало всему — сегодняшний вечер, когда я нес роковой кувшин со сливками для печеных яблок. Остерегайся печеных яблок, дорогой друг… впрочем, наверное, мне следует чуть больше ввести тебя в курс дела, прежде чем читать мораль…
Когда я вернулся, вся кухня изнывала от нетерпения и яблочно-коричного духа, а Хэнк уже зашнуровывал ботинки, собираясь на мои поиски.
— Черт тебя побери, парень! Мы уж решили, что тебя комары живьем сожрали, или еще что.
От терпкого послевкусия молока и луны у меня так сперло дыхание, что я ничего не смог ответить, но лишь протянул кувшин.
— Ой, смотрите! — пискнула Писклявочка, пятилетняя дочурка Джо. — Усики! Усики! Дядя Ли залазил ртом в сливки! Фу, дядя Ли! Фу на тебя! — И погрозила мне розовым пальчиком, вогнав в краску, своей консистенцией явно не сопоставимую с масштабами преступления.
— Мы уж как раз собирались пустить собак по следу, — порадовал Джо.
Я вытер рот кухонным полотенцем, прикрывая свое смущение.
— Я только что слышал, как старик шлет трубный зов с того берега, — выдвинул я в качестве объяснения. — Он там ждет.
— И уж наверняка опять зенки залил по самое не балуйся! — сказал Хэнк.
Джо Бен выкатил глаза и наморщил нос, изображая истинно гномью ухмылку:
— По нынешним временам Генри — большая шишка в городишке, — сказал он, будто лично отвечал за старика. — Да уж. Говорят, девкам вовсе не дает проходу, им деваться некуда от него с этой его клюкой. Но я тебя разве не предупреждал, Хэнк? Что будут суровые испытания, великие тяготы и суд строгий? Есть бальзам в Галааде [50]. О да!
— Старые дураки всех дурее.
Вив окунула в сливки палец и лизнула.
— Попрошу не хулить моего седовласого героя! Думается, он уж заслужил свой бальзам. Заработал. Господи, сколько, бишь, лет он создавал этот бизнес?
— Пятьдесят или шестьдесят, — ответил Хэнк. — Кому знать? Старый енот ни перед кем не колется, сколько ему лет. Ладно, он там небось уже вовсю щебенку копытом крушит. — Он утерся рукавом свитера, отодвинул стул, собираясь встать.
— Погоди, Хэнк… — услышал я свой голос. — Погоди. Позволь, я этим займусь. — И бог ведает, кто из нас удивился больше. Хэнк замер, наполовину уже поднявшись, и уставился на меня. Я же отвернулся, чтобы снова вытереть молочные усы кухонным полотенцем. — Я… Я хочу сказать, у меня ведь так и не было случая порулить лодкой с того дня, как приехал, и я подумал…