Внезапно Симона вспоминает свое отражение в зеркале и жалость в глазах женщин, когда они встречают ее на улице. Она закрывает глаза… «Я была добродетельна. Но добродетель превратила меня в то же, во что порок эту земляную шлюху, – в уродину в затасканных платьях. Так что теперь все женщины в городе смотрят на меня как на городскую блядь. А все из-за моего вида. Потому что мне не хватает денег на то, чтобы выглядеть прилично. О Дева Мария! – Она прижимает оберточную бумагу к губам. – О дай мне сил побороть свою слабость…»
Прижав бумагу к лицу, Симона заливается слезами, ощущая постыдность своего грешного вида гораздо сильнее, чем когда-то постыдность самого порока. «Пресвятая Дева, отчего я так порочна? – вопрошает она деревянную фигурку, стоящую в шкафу. – Отчего я стала такой слабой?»
Но в ее голове уже как на дрожжах зреет другая мысль: «А с тобой, Пресвятая Дева, что случилось, если ты позволяешь такому происходить?»
Лампы дневного света мигали и гудели. Все пахло дезинфекцией. Как только Хэнк приближается к столу сестры-амазонки, она тут же указывает ему: «Сюда, мистер Стампер», хотя он еще и рта не успел раскрыть. Они минуют новую часть больницы и вступают в коридор с таким низким потолком, что Хэнк начинает инстинктивно пригибаться, чтобы не задеть головой лампы. Помещения выглядят такими древними, словно были выстроены много веков назад, еще индейцами, и побелены в честь прихода бледнолицых. В этой части больницы он никогда раньше не был – окаменевшие от непрестанного мытья деревянные стены, линолеум протерт до дыр от постоянного шарканья тапок… а в открытых дверях – бесконечные старики, сидящие откинувшись на металлические спинки кроватей, как тряпичные куклы, – одутловатые, морщинистые лица, окаменевшие в голубом мерцании телевизоров.
Заметив его интерес, сестра останавливается перед палатой побольше и улыбается.
– Теперь у нас в каждой палате есть телевизор. Конечно, старые, но все же работают. Дар Дочерей Американской Резолюции. – Она поправляет лямку на своем переднике. – Теперь старикам есть на что посмотреть, пока они ждут.
Картинка на экране телевизора, стоявшего в той палате, у которой они задержались, начала мигать, но никто не попросил ее наладить.
– Пока они ждут чего? – не удержался Хэнк. Сестра бросила на него пронзительный взгляд
и двинулась по коридору к палате Генри.
– Мы были вынуждены поместить его на свободное место, – пояснила она довольно резким тоном. – Хотя он и не относится к склеротикам. Новое крыло всегда переполнено… новорожденные с мамами и прочие. Но он ведь тоже уже не мальчик, не правда ли?
Пахло старостью и всеми ее побочными явлениями, дешевым мылом и мазью грушанки, спиртом и детским питанием, и поверх всего реял острый запах мочи. Хэнк сморщил нос от омерзения. Но, с другой стороны, подумал он, почему бы старикам не жить в своем старом мире, а новорожденным, мамам и прочим – в новом?
– Да… полагаю, он уже не мальчик.
Сестра остановилась у самой последней двери.
– Мы предоставили ему одноместную палату. Сейчас у него мистер Стоукс. – Она понизила голос до пронзительного шепота: – Я знаю, что вы просили пока никого к нему не пускать, но я подумала… ну Боже ж мой, они такие старые друзья, что в этом может быть плохого? – Она улыбнулась, распахнула дверь и объявила: – Еще посетитель, мистер Стампер.
С подушки поднимается осунувшееся лицо, обрамленное седой гривой, и разражается гоготом.
– Ну и ну, а я уж начал думать, что все мои решили, что я сдох. Садись, сынок. Садись. Постой. Тут у меня старина Боки. Подбадривает меня, как добрая душа.
– Здравствуй, Хэнк. Прими мои соболезнования. – Старческая рука дотрагивается до Хэнка с шуршащим, пергаментным звуком и тут же резко отдергивается, чтобы прикрыть привычный кашель. Хэнк смотрит на отца.
– Как ты, папа?
– Так себе, Хэнк, так себе. – Он тоскливо прикрывает унылые глаза. – Док говорит, что мне не скоро удастся вернуться на работу, может, даже очень не скоро… – И вдруг глаза снова вспыхивают упрямым зеленым огнем. – Но он считает, что через неделю я уже смогу играть на скрипке. Да, сй-йи-хи-хо-йихи-хо! Берегись, Бони, они так накачали меня наркотиками, что я стал опасен.
– Ты бы лучше успокоился, Генри, – произносит Бони сквозь пальцы, которыми все еще прикрывает узкую щель своего рта.
– Нет, ты его только послушай, сынок! Сколько он мне доставил удовольствия своим приходом! Вот, садись на кровать, если нет стула. Сестричка, у меня что, всего один стул? Может, ты принесешь еще один для моего мальчика? И как насчет кружки пойла?
– Кофе предназначен для пациентов, мистер Стампер, а не для посетителей.
– Я оплачу его, черт подери! – Он подмигивает Хэнку. – Ну, я тебе скажу… когда меня доставили сюда тем вечером, ты даже не поверишь, чего они только не требовали заполнить. Похоже, ты отказался, так пришлось мне все это делать.
– Это неправда! – возмущенно поспешила вставить сестра; но Генри дальше не стал распространяться о той ночи.
– Да, сэр, всевозможнейшие процедуры. Даже отпечатки пальцев хотели взять, невзирая на то что я не слишком годился для этого. – Сестра вышла из палаты и поспешила прочь по коридору. Генри проводил ее взглядом знатока. – Мурашки по коже… Впилиться бы в нее по самые яйца и затрахать до смерти, моей, естественно.
– Не в том ты возрасте, чтобы трахаться, – заметил Бони, не уступая ни на йоту.
– Это у тебя ничего не осталось, кроме челюстей, Бони. А у меня, если хочешь знать, еще три своих собственных зуба, и два из них даже друг против друга. – Он открыл рот и продемонстрировал. Но это как будто полностью лишило Генри сил, и он откинулся на подушку с закрытыми глазами. Когда он снова открыл их, чтобы взглянуть на своего угрюмого посетителя, бодрость его уже была какой-то вымученной. – Эта проклятая баба целыми днями только и ждет, чтобы я откинул копыта и она могла бы как следует застелить кровать. Вот и злится, что я все еще жив.
– Она просто беспокоится, – невозмутимо заметил Бони. – У нее есть все основания беспокоиться о тебе, старина.
– Дерьмо, а не основания, – с готовностью принял вызов Генри. – Стервятники ко мне даже близко не подлетали. Ты послушай его, Хэнк, этого старого разбойника. Я их даже слыхом не слыхал.
Хэнк слабо улыбается. Бони покачивает головой и опускает ее вниз: «Ай-ай-ай». Он чувствует, сегодня – его день, и он не позволит заглушить свой трубный глас краха всякими там смешочками.
Генри не нравится это покачивание головой.
– Думаешь, нет? Разве я не говорил всегда, что с привязанной к спине рукой повалю больше деревьев, чем любой другой по эту сторону Каскада двумя? Вот теперь у меня есть возможность доказать это. Ты только подожди и увидишь, как я… – Его посещает внезапная мысль, и он поворачивается к Хэнку: – Кстати, а что с той рукой? Потому что, знаешь… – Он выдерживает паузу, прежде чем сообщить: – Я вроде как привязался к ней!
Голова его откидывается на металлические прутья кровати, и он заходится в беззвучном смехе. Хэнк чувствует, что старик уже давно заготовил эту фразу, и отвечает ему, что хорошо заботится о его конечности.
– Я решил, что тебе захочется сохранить ее, поэтому положил в холодильник, где у нас хранится мясо.
– Ну ладно, смотри только, чтобы Вив не поджарила ее на ужин, – предупреждает он. – Потому что я здорово был к ней привязан и любил ее больше других.
Исчерпав свою шутку, Генри принимается искать шнурок звонка, который висит у него над головой.
– Куда эта чертова баба провалилась? Весь день ничего не могу от нее добиться, я уж не говорю о кофе. Хэнк, приподыми-ка меня… вот туда! Черт! Дерни-ка эту штуковину. Специально повесила с другой стороны, чтобы я не мог достать. С моего бескрылого бока. Гм. Второе крыло теперь придется особенно беречь. Черт! Где эта старая корова? Сдохнуть можно, а они и не пошевелятся, пока все вокруг не провоняет. Слушай, теперь я хочу знать, что у нас на лесосеке, – давай! Нечего миндальничать, дерни как следует, чтоб они все к черту провалились. Для этого она здесь и висит. Бони, что с тобой? Сидишь здесь с таким видом, будто потерял лучшего друга…
– Просто я беспокоюсь о тебе, Генри. Вот и все.
– Врешь. Ты просто боишься, что я переживу тебя. Сколько я тебя помню, ты все время этого боишься. Сынок, ради Господа, дай ты мне эту хреновину! – Взяв шнур, он прижимает кнопку звонка к ночному столику и страдальчески кричит: – Сестра! Сестра! – Глаза зажмурены от прилагаемых усилий. – Сделай укол этого обезболивающего! И где, черт побери, мой кофе?
– Спокойно, папа…
– Да, Генри, – Бони раскладывает паутину своих пальцев на простыне, которой накрыты ноги Генри, – лучше так не волноваться.
– Стоукс, – глаза Генри, обычно широко раскрытые и пышущие огнем, вдруг суживаются и становятся ледяными, – убери свою рыбью лапу с моей ноги. Убери ее прочь! – Он смотрит на Бони, пока тот не опускает глаза, и чувствует, как его захлестывает удовольствие от того, что он наконец дал волю долго сдерживаемому чувству. Не отводя взгляда от Бони, он продолжает с непривычной мягкостью: – Ты не лучше ее, Стоукс, и сам это прекрасно знаешь. Только ты ждешь моей смерти уже сорок пять лет. Ждешь, когда я откину копыта. – Он с угрозой оттягивает шнур. – Убери руку, я сказал тебе! Прочь!
Бони убирает руку и с уязвленным видом подносит ее к груди. Генри отпускает звонок и начинает возбужденно ерзать под одеялом.
– Это неправда, старина, – обиженно говорит Бони.
– Это правда. Это правда, как пить дать, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят лет, шестьдесят лет. Сестра!
Бони вздыхает и отворачивается – на лице его написана обида на несправедливое обвинение. Но в его возмущении столько фальши, в его покачивающейся голове столько злобы, что Хэнк чувствует, как всем своим поведением Бони невольно подтверждает слова Генри. Хэнк в изумлении отступает и останавливается, почти скрывшись за желтой занавеской. Увлеченные своей враждой, старики забывают о нем. Бони продолжает скорбно качать головой, Генри вертится под одеялом, время от времени бросая взгляды на своего старого дружка. После минутного молчания он раскрывает рот,