– Да нет, это я вчера вечером…
– А когда лодка уже отплыла, я выбежала помахать рукой, но вас уже не было видно. – Он наматывает прядь ее волос себе на палец. – Просто… – продолжает она, – Долли Маккивер была моей лучшей школьной подругой, и когда она собралась переезжать сюда из Колорадо, я так мечтала об этом, о том… что мне будет с кем поболтать.
– Я знаю, милая, прости. Нужно было сразу рассказать тебе об этом договоре с «Ваконда Пасифик». Даже не понимаю, почему я этого не сделал. – Он берет ее за руку. – Пойдем в дом, устроим какой-нибудь ужин… – Но по дороге к дому добавляет: – Ты же можешь болтать с Джэн. Почему у тебя не ладится с крошкой Джэнни?
Вив грустно улыбается:
– Старушка Джэнни действительно очень милая, Хэнк, но ты сам когда-нибудь пытался поговорить с ней? Ну, о какой-нибудь ерунде – о фильме, который ты видел, или книжке, которую прочитал.
Хэнк останавливается:
– Постой. Знаешь?..
(Эта мысль приходит мне в голову, потому что я вижу, какая Вив грустная. «Господи, – говорю я себе, – да вот же ответ на обе загвоздки! Господи!»)
– Послушай, я кое-что придумал: мне кажется, я знаю кое-кого, с кем ты сможешь болтать до посинения, с ним ты наверняка найдешь общий язык…
(«Иначе я просто свихнусь, играя в дипломатические игры с этими двумя чувствительными, – говорю я себе, – пусть лучше они развлекаются друг с другом».)
Я лежу, взвешивая все эти «почему» и «следовательно» относительно себя и брата Хэнка, и картина Гойи «Хронос, пожирающий своих детей» все отчетливее проступает на потолке перед моими глазами со всеми очевидными осложнениями эдипова комплекса; но мне не удается успокоить себя этим второсортным психологическим символизмом. Ну уж нет, Ли-детка, только не сегодня. Естественно, за моей неприязнью к дорогому братцу крылась целая чехарда фрейдистских мотивов – весь набор комплекса кастрации и схемы мать– сын-отец, – и все они были особенно сильны и глубоко укоренены во мне, потому что обычная темная животная страсть угрюмого сыночка превратиться в парня, который лапал его мамочку, сопровождалась у меня злобными воспоминаниями о болезненной ревности… О да, я много чего помнил, и любого, отдельно взятого воспоминания уже хватило бы для того, чтобы спровоцировать месть в душе любого лояльного невротика, – и все же это была не вся Правда.
Здесь же коренились причины моей неприязни ко всему, что он олицетворял для меня. Мне вполне хватило первого дня, чтобы вспомнить все его недостатки; несмотря на отрывочность нашего общения, мне хватало нескольких секунд при каждом обмене репликами, чтобы убедиться, что он грубый, нетерпимый, ограниченный и невежественный человек, что эмоции у него властвуют над доводами, собственные яйца он путает с мозгами, и что во всех смыслах он олицетворяет самую страшную угрозу моему миру, и уже хотя бы поэтому я должен стремиться к его уничтожению.
И все же… и это была не вся Правда.
…Слегка нахмурившись, Вив останавливается и поворачивается к нему; свет, льющийся изкухонного окошка, рельефно выделяет его лоб и скулы на темном фоне гор.
– Я знаю, родная, с кем ты можешь поболтать о книжках и фильмах…
Зеленые глаза Хэнка загораются диким, почти детским огнем – тем самым, который она впервые увидела из-за решетки камеры, – и в какое-то мгновение ей кажется, что он говорит о том единственном человеке на свете, который ее действительно волнует, но вместо этого он произносит:
– И это Малыш, Ли, Леланд. Я прямо тебе скажу, Вив: надо, чтобы ты помогла мне с ним. Мы с ним всегда были на ножах, огонь и лед. И даже свыклись с этим. Но сейчас дело требует, чтобы он помог нам. Ты мне поможешь с ним поладить? Как-нибудь возьмешь его под крыло, что ли? – Она говорит – да, она попробует. – Отлично. Просто гора с плеч. Пошли.
(Но о чем я не подумал, так это о том, что перекладывание своих проблем на другого еще не означает их исчезновения; иногда в результате ты оказываешься перед еще более сложной проблемой.)
– И может, ты забежишь к себе и наденешь какое-нибудь платьице к ужину, а? Ради меня? – Она говорит – да, конечно – и следует за ним к двери…
Я знал, что есть другая, настоящая причина – менее конкретная, более абстрактная, тонкая, как паутина черной вдовы… И я знал, что она имеет какое-то отношение к тому чувству, которое я испытал, когда на обратном пути мы подобрали мистера Лестера Гиббонса – еще более грязного, если такое возможно, – чтобы перевезти его обратно.
– Стампер, – начал Гиббонс, после того как устроился и прочистил горло, избавившись от какой-то ужасной помехи в нем – вероятно, не туда проскочившей табачной жвачки, – я сегодня видел Биггера Ньютона из Ридспорта. Мы с ним вместе пахали на мостовой… грязная работка, для черных, доложу я тебе, – понимаешь? – для черножопых.
Хэнк смотрит на реку и ждет. Я замечаю, что, несмотря на небрежный, слегка нагловатый тон, руки у Гиббонса на коленях дрожат. Он то и дело быстро облизывает потрескавшиеся губы.
– …И Биг, он сказал… Не рассердишься? Это он говорил, я только стоял и слушал… Он сказал – Господи, как же он выразился? – а, вот: «Следующий раз, когда я встречу Хэнка Стампе-ра, я его так вздую, что он своих не узнает». Вот – так он и сказал!
– Он уже три раза пробовал, Лес.
– Ну! Можно подумать, я не знаю. Но дело в том, Хэнк, тогда ему еще и восемнадцати не было. Сопляк. Я ничего не говорю, только сейчас он подрос. А ты на три года постарел.
– Я буду иметь это в виду, Лес.
– Он сказал – то есть Биг, – что у вас с ним свои счеты. Что-то по поводу гонок, которые ты выиграл прошлым летом. Он говорит, что ты специально надел шипованную резину, чтобы песок слепил остальных. Биг здорово зол на тебя, Хэнк. Просто я подумал, что надо бы тебе сказать.
Хэнк искоса смотрит на Гиббонса, пряча улыбку.
– Я глубоко признателен тебе, Лес. – И, не отрывая взгляда от реки, с нарочитой небрежностью он наклоняется под сиденье за канистрой, трясет ее около уха и вливает остатки в бак. – Правда, признателен.
И только Лес собирается продолжить эту тему, как Хэнк одним движением сплющивает канистру, словно она сделана из алюминиевой фольги. Пальцы смыкаются с боков без всякого видимого усилия с его стороны. Словно металл утрачивает сопротивляемость. Теперь своим видом канистра напоминает металлические песочные часы. Хэнк подкидывает ее и швыряет в реку. Лес смотрит на это выпученными глазами. Хэнк вытирает руку о штаны. Этого театрального эпизода оказывается достаточно, чтобы оставшийся путь до берега Лес сидел молча. Но когда он вылезает на берег, похоже, ему еще что-то приходит в голову, и наконец он кричит:
– В субботу! Черт, совсем забыл. Хэнк, кто-нибудь из вас поедет в «Пенек» в субботу вечером? Захватите меня.
– Боюсь, что в эту субботу нет, Лес. Но если что, я дам тебе знать.
– Да? Точно? – Он явно обеспокоен.
– Конечно, Лес. Мы заедем за тобой, – заверяет его Джо довольно-таки немногословно для себя. – Обязательно. Может, даже и за Бигом заедем. Всех соберем в «Пеньке» устанавливать трибуны, продавать билеты и бутерброды. Такое никто не должен пропустить.
Лес делает вид, что не улавливает сарказма Джо.
– Замечательно. Здорово. Спасибо. Очень благодарен вам, ребята.
Потрясенный до глубины души, он направляется к изгороди, продолжая выражать через плечо свою неизмеримую благодарность. И вполне обоснованно. Разве ему не обещали поездку на предстоящий турнир, на котором пресловутый Биг Ньютон из Ридспорта будет встречаться с Хэнком Ужасным с намерением отнять у него слишком долго удерживаемую пальму первенства, а заодно и жизнь? И несмотря на все свое отвращение к Лесу, к его неуклюжим уверткам и тошнотворному двуличию, должен признаться, что я был на стороне его гладиатора и искренне желал поражения чемпиона. Мы с Лесом были заодно в этом деле, мы оба желали ему поражения хотя бы потому, что не могли потерпеть его дерзкого превосходства, – почему он надменно восседает на троне, когда мы барахтаемся внизу?
Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно – вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! – повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! – выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда – нет, ты послушай, – может быть, тогда, бедный последыш, – когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, т