Одеты все по-разному.
Есть и почти голые, но настоящий священник — всегда священник. У голых, пожалуй, самый солидный вид. Другие в тогах, у которых одна или обе полы откинуты назад, тоги сиреневые, розовые, зеленые, цвета винного осадка, у кого-то одеяние белое; слишком уж их много для одной улицы, одного города, все уверены в себе, у всех взгляд как зеркало, обманчивая искренность, особое бесстыдство, какое возникает от медитации в позе лотоса.
Безукоризненные взгляды — ни вверх, ни вниз, и нет в них ни изъяна, ни торжества, ни страха.
Они ходят, но глаза у них — как будто они лежат. Когда они лягут, глаза у них — как у стоящих. Ни склоненности, ни колебаний — все пойманы одной сетью. Какой?
Честная толпа, погруженная сама в себя, точнее, каждый погружен в себя по отдельности, наглая толпа, но если на нее нападают, она оказывается в замешательстве и тогда ведет себя трусливо и глупо.
Каждый из них под защитой своих семи центров, лотосов, небес, утренних и вечерних молитв богине Кали, сопровождаемых медитацией и жертвоприношениями.
Они старательно избегают любых источников «грязи»: рабочих из прачечных, дубильщиков, мясников из мусульманских лавок, сапожников, носовых платков, содержимое которых должно вернуться в землю, тошнотворного дыхания европейцев (оно еще хранит запах убийства) и всех бесчисленных вещей, из-за которых человек вечно оказывается по шею в грязи, если не проявит осторожности.
Они старательно укрепляют свой дух (тот, кто родился на свет глупцом, становится еще в два раза глупее, а кто может быть глупее глупого индуса?), они неторопливы, сдержанны и самоуверенны. (В их пьесах и в первых индийских фильмах — и предатели, открывающие свое истинное лицо, и офицер раджи, который в бешенстве готовится к бою… все действуют с некоторой задержкой. Им сначала требуется секунд тридцать, чтобы «облачиться» в свое негодование.)
Они сосредоточенны, а когда выходят на улицу и соприкасаются с потоком жизни, непременно внутренне замыкаются, набычиваются, забиваются в кокон и напрягаются. Никакой вялости, бессилия, опустошенности или растерянности. Уверенные и наглые.
Садятся где им вздумается; устанут нести корзину — ставят ее на землю и устраиваются рядом; заметят на улице или на перекрестке парикмахера: «Эй, мне бы побриться!» — и усаживаются бриться прямо тут же, посреди улицы, не обращая внимания на то, что кругом снуют люди, — садятся они где угодно, кроме тех мест, которые кажутся приспособленными для сидения: сидят на дорогах, напротив скамеек, в собственной лавке на полках с товарами, в траве, на самом солнцепеке (они подкрепляются солнцем) и в тени (тенью они тоже подкрепляются), а иногда на грани тени и солнцепека, они ведут беседы в парках среди цветов, поблизости от скамейки или ПРЯМО ПЕРЕД НЕЙ (разве угадаешь, где вздумает устроиться кошка), вот так и с индусами. Ох уж эти затоптанные калькуттские газоны! Любой англичанин, взглянув на них, содрогнется. Но никакая полиция, никакая артиллерия не помешает им сидеть там, где им удобно.
В неподвижности и ни от кого ничего не ожидая.
Кто хочет петь — поет, кто хочет молиться — молится, прямо вслух, и при этом продает свой бетель, да мало ли что еще.
Город забит невероятно — кругом пешеходы, повсюду, даже на самых широких улицах, проталкиваешься с трудом.
Город принадлежит священникам и их наставнице — наставнице по части бесстыдства и беззаботности — корове.
Они породнились с коровой,{30} но корове нет до этого никакого дела. Корова и обезьяна — два самых бесстыдных священных животных. В Калькутте коровы повсюду. Они переходят улицы, растягиваются во весь рост на тротуарах, по которым тогда уже не пройти, оставляют свои лепехи перед автомобилем вице-короля, обследуют магазины, могут сломать лифт, устраиваются на лестничной клетке, и если индус съедобен, его, без сомнения, пощиплют.
По части безразличия к окружающему миру корова тоже обошла индусов. Само собой, она не добивается от этого мира ни объяснений, ни истины. Всё это — майя. Весь этот мир — майя. Просто вздор. А чтобы сжевать какой-то завалящий пучок травы, ей требуется больше семи часов медитации.
Коров там полно, они бродят и медитируют по всей Калькутте, — вот раса, которая не скрещивается ни с какой другой, так же как индусы, так же как англичане, — таковы три народа, живущие в этой столице мира.
Никогда, никогда индусу не понять, до какой степени он раздражает европейца. Глядя на индийскую толпу, индийскую деревню или просто переходя улицу, где индусы сидят у своих домов, — раздражаешься или злишься.
Они все застыли будто забетонированные.
Привыкнуть к этому невозможно.
Каждый раз надеешься, что назавтра они сдвинутся с места.
И что больше всего раздражает — это их контроль за дыханием и душой.
Они смотрят на вас, полные самообладания, в каком-то таинственном ступоре, и вы ничего не понимаете, но вам начинает казаться, что они могут делать с собой нечто такое, что вам не под силу.
Индийцев не подкупает расположение животных. Чего нет, того нет, — на животных поглядывают скорее с неприязнью.
Собак они не любят. Собаки не умеют сосредоточиться. Действуют по первому побуждению, позорище, никакого self-control.[3]
И вообще, кем они, спрашивается, были в прошлой жизни? Если бы не грешили, то и не стали бы собаками. Возможно, они были гнусными преступниками и убили брахмана{31} (в Индии не дай вам бог оказаться собакой или вдовой).
Индусы ценят мудрость, размышления. Они с пониманием относятся к корове и слону, потому что те держат свои чувства при себе и живут как бы в сторонке. Индусам нравятся животные, которые не лезут к ним с благодарностью и не слишком суетятся.
В сельской местности попадаются павлины — и никаких воробьев — павлины, ибисы, журавли-аисты и бесчисленное множество ворон и коршунов.
Все это птицы серьезные.
Верблюды и водяные буйволы.
Водяные буйволы — животные медлительные. Водяному буйволу хочется развалиться в грязи. Все остальное его не интересует. И если вы его запряжете, пусть даже дело происходит в самой Калькутте, он не пойдет быстрым шагом, о, ни в коем случае, — он будет взирать на город с таким видом, словно совершенно в нем заблудился, время от времени показывая вам язык цвета сажи.
Верблюд же, с восточной точки зрения, намного превосходит лошадь: ведь когда лошадь идет рысью или галопом, у нее всегда такой вид, будто она на скачках. Она не бежит, а торопится. Верблюд же, в отличие от нее, передвигается хоть и быстро, но плавно и шагом.
Насчет коров и слонов я хочу кое-что добавить. Лично я не люблю нотариусов. А коровы и слоны — животные бескрылые, вылитые нотариусы.
И насчет крылатости я хочу кое-что добавить. Когда я впервые пришел в Индии в театр, я чуть не заплакал от злости и разочарования. Ощущение полнейшей провинциальности. Такое действие, как ни странно, произвел на меня хинди — язык, в котором наивные слова произносятся неспешно с деревенским простодушием, огромное количество тягучих гласных звуков, всяких «а» и «о», в которых слышится тяжелый вибрирующий рык или неспешная созерцательность и пресыщенность, то же касается «и», а уж особенно «э» — глупейшая буква! настоящее блеянье. Сплошная надутость — до тошноты, невыразительность, самодовольство, и ни малейшего чувства юмора.
Бенгальский язык более певуч, в нем есть уклоны, оттенок легкой укоризны, простодушия и нежности, сочные гласные и что-то от ладана.
У белого человека есть одно качество, которое позволяет ему двигаться вперед: непочтительность.
Непочтительному человеку держаться не за что, и он вынужден выдумывать, изобретать, развиваться.
Индусы же религиозны, они чувствуют свою связь со всем сущим.
У американцев нету почти ничего. И даже этого многовато. Белого человека ничем не остановишь.
Арабы и индусы, в том числе последние из парий, кажется, проникнуты идеей величия человека. В том числе их походка, и тога, и тюрбан, и все их одеяние. Европейцы рядом с ними представляются хрупкими, малозначительными, недолговечными.
В Индии в любой мысли присутствует магия.
Мысль должна работать, оказывать прямое воздействие на внутреннюю сущность человека или тех, кто его окружает.
Формулы западной науки не действуют напрямую. Ни одна формула сама по себе не подействует на тачку, даже если это формула рычага. Нужно, чтобы в дело включились руки.
От западной философии у людей выпадают волосы и укорачивается жизнь.
От восточной философии вырастают новые волосы, а жизнь удлиняется.
Почти все, что именуется философскими или религиозными идеями, представляет собой мантры или магические заклинания, по действию они сродни просьбе «Сезам, откройся».
В Чхандогья-упанишаде об одном тексте, который, несмотря на все комментарии, не производит впечатления чего-то сверхъестественного, говорится,{32} что если эти слова произнести над старой палкой, она зацветет, покроется листьями и пустит корни.
Надо учитывать, что все их гимны, а зачастую даже простые философские комментарии — действенны. Это не просто мысли для обдумывания — их мысли помогают приобщиться к Сущему, к Брахману.
Индусы и вообще крайне сознательны, но по этому поводу они особенно беспокоятся.
Утрата связи с Абсолютом — тот ад, куда движетесь вы, европейцы, — их ужасает.
Обратите внимание на это пугающее пророчество:
«А те, кто уходит из этого мира, не найдя Атман и свою истинную жизнь, не обретут свободы НИ В ОДНОМ МИРЕ» (Чхандогья-упанишада, VIII, 2).