[59], и вы все время п-п-повторяете это слово, пытаясь подчеркнуть, что вы тоже свой человек, что и вы как бы часть этой семьи! И мне т-т-так дико жаль вас, так больно, что вы унижаетесь и вас в любой момент могут коленом, знаете, как у нас говорят… – Арсений замолчал и развел руками.
Ева, ошарашенная, тоже молчала.
– Так мне жаль было вас, дорогая, гораздо б-больше, чем себя самого, нищего и в одеяле… Вот такой сон.
– Нехороший, – пробормотала она. – Но, как бы то ни было, дайте мне то, что вы хотели передать сыну, потому что, надеюсь, я скоро уеду.
– А сон этот значил очень важную вещь, – не спуская с нее воспаленных глаз, сказал он, словно не расслышав. – Это значит, что есть какой-то другой мир, в котором вы – моя жена и мы с вами через все, что я увидел в этом сне, проходим. Одновременно с тем, что здесь и сейчас. Понимаете? Проигрываются другие варианты. Вас и меня. Один из них я с-случайно п-подсмотрел, грубо говоря…
– И все варианты такие безнадежные? – усмехнулась она.
– Этого я не знаю. М-м-может быть, есть и надежный.
– Вы что, действительно верите в это?
– О, да! В разные верю вещи! И в одновременность нескольких существований одного и того же «я» верю, и в неодновременность существований одного и того же «я», и в то, что во время сна душа отделяется от эт-т-того, – он с брезгливостью посмотрел на себя, – этого вот тела и уходит в другие пределы, тоже верю! А если бы я не верил, то как же я бы мог работать? Находясь в одной п-п-лоскости, разве можно что нибудь сделать настоящее? А я вам сейчас п-п-покажу, что я делаю!
Он встал и нарочито спокойным жестом снял белую тряпку с центральной скульптуры.
Гоголь, с головой накрывшийся пледом, босой, стоял на высоко поднятой волне невидимого моря. За спиной у него вздувшийся от сильного ветра плед образовывал что-то вроде небольших, неодинаковых по величине и форме крыльев, а на голове складки того же самого пледа легли так, что по обе стороны нахмуренного лба наметились крошечные, как у новорожденного козленка, рожки. Лицо, оставленное ветру, было хитрым и бесстрашным лицом сумасшедшего, которому внезапно открылось такое, от чего он через секунду спрячется под свой плед и заскулит от ужаса.
Но самая первая минута открытия вызвала восторженное содрогание. Ужас подступал медленно, его время еще не наступило, и пока что ангел с младенческими рожками козленка, босой, похожий на старуху, вышедшую на берег разыгравшегося моря встречать лодку с рыбаками, среди которых у нее муж и, по крайней мере, трое сыновей, – сейчас этот уродливый ангел был на вершине блаженства.
– Каков? – любовно и гордо спросил Арсений и погладил Гоголя по голове.
– Замечательный, – искренне сказала Ева. – Очень. Но разве такого поставят?
– Поставят такого, которого сделает Шемякин, – грубо ответил он, – или Церетели. Но мой лучше. А вот еще, посмотрите. Диночка.
И он начал быстро освобождать от тряпок и полотенец остальные скульптуры.
Все они изображали одну и ту же женщину. Она была очень мала ростом, очень тонка и изящна, как статуэтка. Лицо ее абсолютно ничего не выражало и было похоже на лица глиняных кошек, которых продают на рынках. Женщина эта была застигнута в самых разных позах и в разные моменты своей жизни: то она шла куда-то, запахнувшись в плащ с капюшоном, то в очень короткой юбке и лифчике стояла, широко расставив ноги и словно бы предлагая себя прохожим, то молилась, застыв в позе грешницы на коленях, и по щекам у нее из ничего не выражающих глаз ползли медленные, крупные слезы. Самым странным показалось Еве одно небольшое изображение: женщина, похожая на глиняную кошку, была изображена беременной. Она держала таз, над которым наклонилась так низко, что лицо ее почти полностью завесилось длинными кудрявыми волосами, но было понятно, что она испытывает мучительный позыв к рвоте, которая через секунду начнет выворачивать из нее все внутренности.
Те же самые, неодинаковые по величине и форме крылья, которые легко можно было принять за лопатки согнувшейся хрупкой спины, топорщились, прикрытые рассыпавшимися волосами…
– Диночка, – сказал Арсений, – вот она со мной, и никуда не отпущу. Пусть хоть совсем не возвращается.
– Мне кажется, это очень хорошо, – прошептала Ева, – нет, вы действительно… Я даже не ожидала…
– М-м-мудака ожидали очередного? – вкусно и громко расхохотался он. – З-з-запойного дурака? А вы знаете, кстати, что у меня слив не работает?
– Что? – не поняла она. – Кто не работает?
– Слив, – спокойно объяснил он, – ну, этот, в уборной. Так что если парню пописать нужно будет, вы уж не обижайтесь… Водой из таза смываю, как могу… Завтра обещали водопроводчика прислать.
Ева смутилась и поднялась со стула.
– Вы мне хотели…
– Да, – кивнул он. – Хотел. Но вы еще не сегодня уезжаете. И не завтра. И главное не то, что мне нужно сыну передать. – Он вдруг судорожно зевнул, как будто захлебнулся. – Главное, что я вас п-п-попрошу: зайдите к ней. Она ведь тоже в Нью-Йорке, я вам наврал тогда, на Новый год, что не знаю, где она сейчас. Отлично знаю где. В Бруклине.
– Что она делает там, в Бруклине?
– Не знаю.
– А почему не приезжает?
– Не знаю.
– Откуда же вы знаете, что она именно там?
– Ну, это я как раз знаю точно. Тут есть один тип, один новый русский, бизнесмен из уголовников, наркотой сделал дикие деньги, а может, не только наркотой, он сейчас полетел туда, в Нью-Йорк, они ведь там все прячутся, в вашей Америке, у них т-т-там у всех green cards[60], и дома, и дети у них там в школы ходят. Ну, вы, может быть, с этим с-сталкивались. С-с-сталкивались?
Ева отрицательно покачала головой.
– Этот Степа вообще-то начинал как пианист, диплом Гнесинского училища, но п-п-пути Господни неисп-п-поведимы, так? А брат у него монах. Настоящий монах, на Севере где-то, в монастыре, С-с-степины грехи замаливает. А может, и свои т-т-тоже. Такой вот атаман К-к-кудеяр. Был такой у Некрасова, вы, может, и не читали. Это все темная публика. Я-то их обоих знаю по прежней, т-т-так сказать, жизни, когда один на фортепьяно играл, а другой лепил, вроде меня. Это К-к-кудеяр то есть. Лепил. Но потом нас всех жизнь развела. А к-к-когда мы росли вместе, п-пацанами, я к ним часто домой в гости ходил. Дом был очень хороший, мама литературу п-преподавала в старших классах, а папа был хирургом по почкам. Известный. Из старой п-п-профессорской семьи. Отсюда и Гнесинка, и все такое. Хороший б-б-был дом, чаем угощали, книги, домработница, Марь Петровна… Ну, я их обоих потом, конечно, из виду потерял. А когда приехал сюда, в Москву, из Америки, к Диночке, с-случайно столкнулся со Степой на улице. Он к-к-как раз вылезал из своего «Мерседеса», а я в свой садился. Шучу. А я мимо проходил. И он меня окликнул. И сам рассиропился. Детство, то, се, мама, папа… П-пригласил нас с Диночкой в ресторан. Мы пошли. И она ему приглянулась. И он ей с-с-сделал гнусное, грубо говоря, предложение. Он женат, и жена у него там, в Америке. Сидит с детьми. Не в Нью-Йорке даже, а где-то в глуши. В Нью-Хемпшире, что ли. А может, в Вермонте. Диночка над ним посмеялась. И все мне рассказала. Потому что я ей муж, и она меня б-б-безумно л-л-любит. Любила, во всяком случае. Я взбесился тогда и передал через секретаря – так-то к нему трудно п-пробиться – что, если я его еще раз рядом с ней увижу, ему не ж-ж-жить. Глупости, конечно. Что я ему с-сделаю? И он вдруг пришел к нам и извинился. Так прямо и пришел, без звонка, без предупреждения. Потому что он вообще-то клоун. Они оба клоуны: и брательник его, и он. Каждый в своем р-р-роде. И они любят эффекты. Т-т-театральные. Чтобы последний акт, знаете, с выстрелом или там с роковым свиданьем, а потом сразу з-з-занавес и аплодисменты.
Ева криво усмехнулась про себя.
– И я ему тогда поверил. П-п-просто поверил, и все. Потому что мы же детьми друг друга знали, и я знал его родителей. А они мне тогда казались б-б-безупречными. Откуда у таких людей могут быть дети-монстры, вы не знаете? И я не знал. И поверил, что это на него так н-н-накатило, и все. Потому что, когда я сам ее увидел, – он нежно взглянул на беременную, склонившуюся над тазом, – я же тоже с катушек съехал. Она, как у вас, в Америке, говорят, irresistible[61]. Потом он еще несколько раз появлялся за эти три года, хотя ему и некогда было, потому что они там, с компаньонами, наладили выпуск каких-то лекарственных трав, которые они якобы из Сибири поставляют в Америку, а на самом деле это все ширма, конечно. Там идут большие дела, все повязано. Начиная от русской церкви в Нью-Йорке и кончая д-д-другими структурами. Деньги, как говорится, не пахнут. А тем более когда их так много. Но эти люди, они… они не п-просто так деньги делают, – Арсений опять судорожно зевнул. – Ева, вы извините, мне нужно немн-н-ножко принять своего лекарства, а то т-трудно говорить…
Он быстро отхлебнул из стоящей на полу бутылки, закрыл глаза и отхлебнул еще раз. Глаза его прояснились.
– Они не просто так зарабатывают, – внятно повторил он, – у этих людей своя этика. Этика уголовников. Они сентиментальны и, кроме того, все время пытаются договориться с Богом. Они Его подкупают. Постятся, в церкви ходят. Добрые дела делают. Любят добрые дела до безобразия. Детей-калек любят, умирающих. Да, именно так: калек и умирающих. Отстегивают на хосписы, на детские приюты. Немного, но отстегивают. Чтобы, когда ночью вдруг станет страшно, вспомнить про свое доброе дело и успокоиться. Прослезившись при этом. Им ведь незнамо, что от их основного дела, от злого их дела, все эти калеки и происходят. И половина этих умирающих. Но это уже, дорогая моя, я о-п-пять в философию ударился… А Диночка не деньги любит, Диночка любит власть над мужчиной – это во-первых, и власть над обстоятельствами – во-вторых. Я ей сто раз пытался объяснить, что никакой власти над жизнью у нас нет и быть не может, не верит она мне – ну, никак!