Портрет Баскома Хока — страница 32 из 44

На скульптурно неподвижной площади, где на одном углу начинала вырисовываться из мрака призрачно чужая и хорошо знакомая маленькая, обшарпанная мастерская отца, мы с братом садились на самый первый трамвай, который шел к железнодорожной станции, где разгружался цирк. А иногда нас подвозил туда кто-нибудь из знакомых, направлявшихся в город.

Подъехав к грязному, закопченному, ветхому зданию станции, мы выходили из трамвая или машины и быстро шли по путям; здесь мы уже видели огненные вспышки и клубы пара, вылетающие из паровозов, и слышали лязг и стук перегоняемых товарных вагонов, внезапный грохот маневрирующих паровозов, звон станционного колокола и звуки огромных поездов, проносящихся мимо.

И ко всем этим знакомым звукам, исполненным радостных пророчеств дороги, путешествия, утра и сияющих городов, ко всем резким и волнующим запахам поездов — запахам золы, едкого дыма, затхлых и ржавых товарных вагонов, чистых сосновых досок, из которых сколочены ящики, и запахам свежих продуктов на складах — апельсинов, кофе, мандаринов, грудинки, окороков, муки, говяжьих туш — теперь примешивались незабываемые, таинственные и знакомые, все странные звуки и запахи прибывающего цирка.

Великолепные ярко-желтые вагоны, в которых жили и спали главные исполнители, все еще темные, могуче неподвижные, стояли на путях длинной цепочкой. А вокруг них звуки разгружаемого цирка уже яростно кипели в темноте. Отступающую мглу сиреневой, уходящей ночи пронизывали свирепый рев львов, внезапное злобное рычание огромных тропических кошек, трубный рев слонов, топот лошадей и душные, крепкие, незнакомые запахи обитателей джунглей — рыжевато-коричневые верблюжьи запахи, запахи пантер, зебр, тигров, слонов и медведей.

А у путей, вдоль цирковых вагонов, — резкие окрики и ругань служителей цирка, таинственный танец фонарей, покачивающихся в темноте, а потом вокруг — сильный грохот груженых фургонов: их скатывали с товарных платформ и гондол по настилу на землю. И в эти таинственные минуты уходящей темноты и нарастающего света во всем ощущалось борение суеты, спешки и мерного, упорядоченного движения.

Крупные серо-стальные лошади по четыре и шесть в упряжке под грубые окрики погонщиков неторопливо шагали по густой белой пыли дороги, гремя цепями, волоча за собой постромки. Погонщики гнали их к речке, которая текла за путями, поили их там, и в первых лучах рассвета можно было увидеть в знакомой реке купающихся слонов и больших лошадей, медленно и осторожно входящих в воду.

А на площадке, отведенной для цирка, невероятно быстро, как по волшебству, вырастали шатры. И на всей ее территории (это была единственная площадка в городе, ровная и достаточно большая для цирка; к тому же недалеко от станции) царила атмосфера дикой, неистовой спешки и в то же время мерной работы. Яркий свет газовых фонарей освещал увядшие, помятые лица цирковых силачей, которые ритмично и точно — одушевленные клепальные молотки — колотили кувалдами по столбам и вгоняли их в землю с невероятной, непостижимой быстротой и ловкостью. А когда рассветало и всходило солнце, вся площадка становилась ареной волшебства, порядка и неистовства. Погонщики ругались и говорили что-то друг другу на своем особом языке, громко пыхтел и неровно стучал бензиновый движок, кричали и ругались распорядители, гудели от кувалд вбиваемые в землю столбы, гремели тяжелые цепи.

Но вот на огромной расчищенной площадке, на утоптанной пыльной земле уже вбиты столбы для главного шатра, где будет проходить представление. И тогда на площадку, тяжело передвигая нога, вступал слон, он медленно опускал свою огромную раскачивающуюся голову по приказу человека, который сидел у него на голове, взмахивал раз или два серым морщинистым хоботом и неторопливо обвивал им один из лежащих на земле столбов, длинных, как мачты быстроходных шхун. Потом слон медленно отходил назад и легко, будто спичку из коробка, вытаскивал огромный столб.

Увидев это, мой брат заливался громким безудержным смехом и тыкал мне в грудь своими неловкими пальцами. А два маленьких чернокожих из города, которые вытаращив глаза наблюдали за представлением, устроенным слоном, поворачивали друг к другу свои обезьяньи физиономии, приседали, разом хлопали себя по коленям и разражались темным, глубоким смехом, а потом начинали свою игру в вопросы и ответы:

— Ведь он не балуется, нет?

— Нет, сэр! И ни за кем не посылает!

— Он не говорит: «Минуточку, подождите»?

— Нет, сэр! Он говорит: «А ну-ка, ну-ка!»

— А идет он — кач-кач! — говорил один и, подражая слону, опускал свое черное лицо вниз, к земле.

— Он его поддевает, — говорил другой и наклонял голову, словно поддевая головой что-то.

— Он говорит: «Ар-рам», — говорил один.

— Он говорит: «Готово, хозяин! Порядок!» — отвечал другой.

— Ха! Ха! Ха! Ха! Ха! — Они вопили и задыхались от своего глубокого смеха и звонко хлопали себя по ляжкам, подражая движениям слона, восторгаясь его силой.

Тем временем уже ставили цирковую столовую — огромный брезентовый навес без стен, и мы могли тогда видеть, как под этой крышей за длинными столами на козлах завтракают артисты. А аромат их пищи, перемешанный с нашим сильным волнением, с резкими, но здоровыми запахами животных, с безотчетной радостью, свежестью, таинственностью, ликующим чародейством и великолепием утра и с приездом цирка, исходил, казалось, от самых дразнящих, самых аппетитных блюд на земле, которые нам когда-либо доводилось пробовать или о которых мы когда-либо слышали.

Мы могли видеть, как артисты цирка с наслаждением поглощают свой грандиозный завтрак, упиваясь своей силой и мощью: они съедали большие бифштексы, свиные отбивные, жареную грудинку, полдюжины яиц, огромные куски ветчины и огромные груды пшеничных оладий, которые повар с ловкостью жонглера подбрасывал в воздух, а рослая официантка быстро разносила по столам, высоко держа на пальцах мускулистой руки большие нагруженные подносы и уверенно балансируя ими. И над всеми этими будоражащими запахами здоровой и сочной пищи непременно повисал знойный восхитительный аромат, который словно придавал особый смысл и остроту этой волнующей жизни утра, — аромат крепкого кипящего кофе, посылавшего облака пара из блестящего кофейника невероятной величины, артисты пили его большими глотками чашку за чашкой.

И сами цирковые артисты — мужчины и женщины, звезды представления, — выглядели превосходно, они были сильными и красивыми; а говорили и двигались они с почти суровым достоинством и благородством, и вся жизнь их казалась нам такой прекрасной и восхитительной, как ничья другая жизнь на земле. В их манерах никогда не было ничего развязного, грубого или вызывающего, и артистки цирка не были похожи на размалеванных уличных женщин, и с мужчинами они не вели себя неприлично.

Скорее казалось, что этим людям каким-то удивительным образом удалось создать общину, которая жила своей размеренной жизнью, хотя это и была жизнь на колесах, и с суровой непреклонностью, неизвестной в больших и маленьких городах, соблюдала благопристойность в семейных отношениях. Среди артистов были молодой сильный мужчина, поразительной красоты женщина со светлыми волосами, с фигурой амазонки, и атлетического сложения коренастый мужчина средних лет с морщинистым, суровым, надежным лицом и лысой головой. Возможно, они вместе работали на трапеции — молодой мужчина и женщина прыгали с высоты навстречу пожилому мужчине, он ловил их и с силой бросал обратно, на узкие перекладины, и они должны были поймать качели в воздухе, но прежде успеть еще трижды перевернуться, пренебрегая опасностью, демонстрируя всю красоту, ловкость и точность, на какие способен человек.

Но когда они приходили завтракать под брезентовую крышу, они спокойно и вежливо беседовали с другими артистами цирка, садились по-семейному за один из длинных столов и поглощали свой грандиозный завтрак серьезно и сосредоточенно, чаще всего молча, а если разговаривали, то спокойно, сдержанно, немногословно.

А мы с братом смотрели на них будто завороженные. Мой брат, оторвав наконец взгляд от мужчины с лысой головой, поворачивался ко мне и шептал:

— В-в-видишь вон того л-л-лысого? Это ловитор, — говорил он со знанием дела. — Ну, т-т-тот самый, к-к-кто их ловит. Он должен оч-ч-чень хорошо уметь это делать. Знаешь, что случится, если он их не поймает, а? — спрашивал мой брат.

— Что? — завороженно спрашивал я.

Брат щелкал в воздухе пальцами.

— Каюк! — отвечал он. — Разобьются. Д-да, они даже не успеют сообразить, что случилось. Это уж точно! — добавлял он, энергично кивая. — Это ф-ф-факт! Если он хоть чуть-чуть промахнется, им каюк! Этот человек должен знать свое дело, — говорил мой брат. — И знаешь, — продолжал он, понизив голос, с глубокой убежденностью, — было бы с-с-совсем не удивительно, если бы ему платили с-с-семьдесят пять или сто долларов в неделю! Совсем не удивительно! — решительно заявлял мой брат.

И мы опять устремляли восхищенные взгляды на этих прекрасных, романтических людей, чья жизнь была так не похожа на нашу и которых, нам казалось, мы уже давно знаем и давно любим. А потом, когда уже совсем рассветало и всходило солнце, мы с неохотой покидали площадку цирка и отправлялись домой.

И почему-то воспоминание обо всем, что мы видели и слышали в то чудесное утро, воспоминание о столовой под брезентовой крышей с ее восхитительными запахами пробуждало в нас такой острый, свирепый голод, что мы уже не могли ждать, когда доберемся до дому, чтобы позавтракать там. Мы заходили в какую-нибудь закусочную в городе, забирались на высокие табуреты перед стойкой и с жадностью набрасывались на бутерброды с ветчиной и яйцами, на горячие рубленые бифштексы с красной, ароматной, пряной, сочащейся кровью сердцевиной, на кофе, на пенное молоко и сдобы, а потом уже шли домой, чтобы съесть все, что поставят перед нами на столе.

Бродяги на закате

Медленно, гуськом, неспешной поступью людей, которые только что наелись и которых не гонит вперед ни время, ни важные дела, бродяги вышли из лесу, спустились на несколько футов по глиняной насыпи к железнодорожному полотну и так же неспешно двинулись по шпалам к водонапорной башне. Время было — как раз заход солнца, солнца уже не было видно, но последние его лучи еще ложились вдали, без насилия и без зноя, на вершины деревьев в уже темнеющих лесах и на верхушку башни. Там свет задерживался ненадолго, со странным неземным спокойствием, как отлив изысканной старинной бронзы, он не был частью того прохладного, чудесного наступления темноты, что уже окутывала леса, он был как печаль и как отрада и угасал сразу, как призрак.