Ясное дело, мы не стали спрашивать, по какую сторону от господа бога окажется он сам, потому что все и так это знали. Бак окажется среди овечек — по крайней мере, такая у него была теория. Он оставался верен ей до самой смерти, а умер он десять лет назад. И до самого конца он пророчествовал и обещал светопреставление. Что бы ни творилось вокруг, сколько бы раз он ни ошибался — ничего на него не действовало. Сначала он говорил, что война — это и есть Армагеддон. А когда предсказание не сбылось, стал говорить, что конец наступит в восьмидесятые годы. А когда не сбылось и это, он передвинул его на девяностые. Ну, а в тысяча девятьсот четырнадцатом, когда разразилась новая война и затянула весь мир, Бак, конечно, был уверен, что это, наконец, случилось.
И как бы оно ни повернулось в конечном счете, Бак гнул свою линию и ошибок своих не признавал. Скажет разве: допустил, мол, ошибку в расчетах, но теперь все ясно и в следующий раз не оплошаю. И он оставался таким до конца.
Мне бы впору посмеяться, когда я узнал о его смерти: ведь Бак думал, что с человеком после смерти ничего не случится еще тысячу лет. Лежишь себе, значит, в могиле и дрыхнешь, пока Христос не придет и не пробудит тебя. Вот почему мне бы впору посмеяться. Я бы ничего не пожалел, только б оказаться там на следующее утро, когда Бак проснется и обнаружит, что он уже на небесах. Я бы ничего не пожалел, лишь бы взглянуть на его физиономию. Придется чуток обождать, зато я здорово посмеюсь, когда мы с ним встретимся. Только он и тогда будет гнуть свою линию. Найдет какую-нибудь причину и скажет, что ошибся малость в сроках.
Но Бак был хороший человек — таких, как Бахус Пентланд, еще поискать надо. И недостаток у него был только один: он взял и поверил невесть во что, да так, что не переубедишь.
Ну вот, значит. Бак был в Четырнадцатом. А Сэм и Джордж — ты им обоим приходишься племянником — в Семнадцатом; все трое воевали под командованием Ли в Виргинии. За четыре года я ни разу не видел Бака с Сэмом и ничего о них не слышал. Пока в шестьдесят пятом не вернулся домой, я даже не знал, живы они или нет. И уж конечно, ничего не слыхал про Джорджа, пока мне не написали после Ченселорсвилля. Тогда я и узнал, что он погиб. Потом, дома, мне рассказали, что он уложил семерых. Его хотели взять в плен. Но он не сдался, и пришлось с ним покончить. Такой уж был человек. Ни за что бы не сдался. Рассказывали, что его, мертвого, вытащили из-под целой груды мертвых янки. Тут Джорджа сразу опознали. Такой уж он был, Джордж. Ни за что не уступит.
Он похоронен на кладбище конфедератов в Ричмонде, Виргиния. Больше двадцати лет назад по дороге в Геттисберг на юбилейную встречу ветеранов туда наведался Бахус. Он разыскал его могилу и выяснил, где Джордж воевал.
Вот и мы с Джимом думали, что окажемся там же. То есть в Виргинии, вместе с Ли. Так мы думали, когда нас включили в списки. Только вышло совсем не так, как мы думали, — вот сейчас я тебе расскажу.
Ротным у нас был Боб Саундерс, батальоном командовал Л. С. Макинтайр, ну а полковника нашего звали Леандер Бригс. В Клингмане мы проторчали две недели. Потом нас перебросили в Алтамонт и муштровали еще два месяца. Гоняли нас там, где сейчас находится Паркер-стрит. Тогда на ее месте была голая равнина. Ее застроили позже. А сейчас посмотреть — ни за что не скажешь, что там было чистое поле. Но ведь было же!
В конце октября муштра закончилась и мы выступили в поход. В этот день Марта пришла пешком из Зебулона попрощаться с Джимом Вивером. Они были знакомы всего два месяца: он встретил ее как раз на той неделе, когда мы записались добровольцами, и я при этом присутствовал. Родом она была с Кэйн-Ривер, а в Клингман, к подружке, приехала погостить: недалеко от города разбили лагерь евангелисты, и ей хотелось послушать проповеди, — поэтому они с Джимом и повстречались. Шли мы как-то вечером мимо одного дома — солнце садилось, и мы шли на закат, — а на крылечке стоит она вместе с другой девушкой. Помню, они еще облокотились на перила. Та, другая, была блондинка, а она — брюнетка: черные волосы и черные глаза, пухленькая, небольшого роста, но сложения самого что ни на есть подходящего, а лицо и зубки прямо-таки белоснежные — и ямочки на щеках, как улыбнется.
Ну мы-то их не знали, так что не могли остановиться и заговорить, но когда Джим увидал ту, что поменьше, он сразу встал как вкопанный и уставился на нее, ей даже отвернуться пришлось. Ну ладно, прошли мы подальше, Джим опять обернулся на нее посмотреть, и надо же, поймал ее взгляд: она смотрела вслед. А потом вспыхнула и отвернулась снова.
Тут он и слопал наживку. Да чего там! Он и слова не сказал, но я-то видел, как он весь задергался, точно рыбка на крючке, и сразу понял, что она его подцепила. Мы повернули, прошли еще немного, а потом он остановился, поглядел на меня и говорит:
— Ты видел эту девушку?
— Которую — светленькую или темненькую?
— Ты прекрасно знаешь какую, — говорит Джим.
— Ну, видел. А что? — говорю я.
— Да нет, так — просто я на ней женюсь, — говорит он.
И я понял, что Джим попался. Но уж никак не мог поверить, что надолго. Потому что у Джима было столько девушек — это у меня раньше ни одной не было, а у него!.. Да он менял их каждую неделю. У нас в компании были симпатичные ребята, но красивее Джима Вивера я в жизни не встречал. Высокий, стройный, как тростинка, и сложен здорово; и волосы черные, и глаза черные как угли: посмотрит на тебя и словно прожжет насквозь. И, скажу я тебе, до встречи с Мартой Пэтон под его взглядом заполыхало не одно девичье сердечко. Он всегда выбирал самых лучших — прирожденный сердцеед, второго такого не сыщешь, — и я был уверен, что это ненадолго.
Наверно, лучше бы так оно и оказалось. Потому что до того дня, когда Джим Вивер впервые увидел Марту Пэтон, он был самым беззаботным парнем на свете. Ему на все было наплевать, лишь бы повеселиться: всегда готов на любую проделку, на любое дурачество. А тут он совсем переменился. И я всегда думал, что это, может быть, произошло некстати: уж больно не ко времени. Если бы это случилось несколькими годами позже… Если бы это случилось после войны! Он так хотел пойти на войну, он думал: вот будет потеха, — но теперь!.. Он привязался к ней, а она — к нему; когда мы покидали город, он взял с нее слово и медальон с портретом и маленькой черной прядкой, а когда наша колонна тронулась — Джим шел рядом со мной, — она взглянула на него последний раз, и он опять дернулся, точно его полоснули ножом.
С тех пор он совершенно переменился; с тех пор он жил словно в кошмарном сне. Удивительно, как все повернулось: ну просто ничего общего с тем, что мы себе представляли. Удивительно, как война и маленькая черноволосая девушка могут изменить человека, — но об этом-то я и хочу тебе рассказать.
Ближайшая железнодорожная станция, Локаст-Гэп, была за восемьдесят миль от Алтамонта. Мы отправились по дороге на Фэрфилд — вдоль реки вверх, мимо Крествилля, — перевалили через Блю-Ридж и спустились в долину. В первый же день мы пришли в Олд-Стокейд и остановились там на ночлег. Мы протопали по горам двадцать четыре мили, а дороги тогда были не те, что нынче. И скажу я тебе, для новобранцев, у которых за плечами всего два месяца службы, это вполне прилично.
Мы прибыли в Локаст-Гэп через три с половиной дня, и видел бы ты, какую нам устроили встречу! Веселья и шуму было хоть отбавляй. Все женщины и детишки выстроились вдоль дороги, музыка гремела, мальчуганы бежали за нами следом — а у нас сапоги блестят, обмундирование новенькое, в общем, парни хоть куда, словно на пикник собрались! И такое чувство было у многих ребят. Мы думали вволю повеселиться. Если б знать, что ждет впереди и на кого мы будем похожи четыре года спустя — толпа огородных пугал, босиком, в лохмотьях и еле ноги передвигают, — надо бы не раз призадуматься, прежде чем записаться добровольцем.
Господи боже, подумать только! Когда я говорю об этом, у меня просто не хватает слов. Подумать только, каким я был тогда, вначале, — и каким стал через четыре года! На войну я отправлялся обыкновенным деревенским мальчишкой, который и кошки бы пальцем не тронул. А после войны я мог бы спокойно стоять и смотреть, как убивают человека, и глазом бы не сморгнул, точно режут свинью. По мне, человеческая жизнь была не дороже воробьиной. Да, я видел целое поле акров в десять, сплошь усеянное трупами, — можно было пройти его из конца в конец и ни разу не ступить на землю.
Тогда-то я и сделал крупную ошибку. Если б мне в ту пору знать побольше, если б после возвращения хоть чуток повременить — все было бы в порядке. Я жалею об этом всю жизнь. Я не получил никакого образования. До войны у меня просто не было возможности. Когда вернулся — можно было пойти учиться, да я не пошел. А получилось так потому, что я в жизни ничего не повидал, кроме убийств и сражений, вот мне и было на нее наплевать. Я сам был какой-то пустой и окоченелый, словно мне вышибли мозги. Единственное, чего я хотел, — чтоб мне дали клочок земли и оставили меня в покое.
Да, я сделал большую ошибку. Надо бы потерпеть. Я женился слишком рано, а потом пошли дети, и надо было рыть землю, чтобы не умереть с голоду. Но если б я малость потерпел, было бы гораздо лучше. Ведь и года не минуло, как все встало на свои места. Здоровье вернулось ко мне, я снова обрел почву под ногами, а сметки и доброты мне тогда было не занимать как раз потому, что я видел столько страданий. Голова у меня работала как никогда, и с таким жизненным опытом я бы выучился в два счета. Но после войны я не мог ждать. Я не думал, что когда-нибудь станет по-прежнему. Я просто вымотался.
Как я уже говорил, мы добрались до станции Локаст-Гэп меньше чем за четыре дня, и оттуда нас отправили на поезде в Ричмонд. Мы прибыли в Ричмонд на рассвете и все еще думали, что нас пошлют на север — там была армия Ли. Но на следующее утро получили приказ двигаться на запад. В Кентукки шли бои; нашим там приходилось туго, и мы должны были остановить армию северян у реки Камберленд. Тогда я и распрощался со старушкой Виргинией. С тех пор мы воевали только на западе и юге. Он оставался там, наш Двадцать девятый, с начала и до конца.