Портрет Дориана Грея. Кентервильское привидение. Тюремная исповедь — страница 38 из 98

– Как ты думаешь, что случилось с Бэзилом? – спросил Дориан, глядя сквозь бокал бургундского на свет и удивляясь, что ему удается говорить на эту тему так спокойно.

– Понятия не имею. Если Бэзилу угодно от всех скрываться, то меня это не касается. Если он мертв, то я не хочу даже думать об этом. Пожалуй, смерть – единственное, что нагоняет на меня ужас. Терпеть ее не могу!

– Почему? – вяло поинтересовался юноша.

– Потому, – пояснил лорд Генри, опуская нос к золоченой решетке уксусницы, – что в наши дни можно пережить все, кроме смерти. Единственные материи, которые нельзя оправдать в веке девятнадцатом, – смерть и пошлость. Давай выпьем кофе в музыкальной комнате, Дориан. Сыграй-ка мне Шопена. Тот, с кем сбежала моя жена, восхитительно исполнял Шопена. Бедняжка Виктория! Я был к ней очень привязан. Без нее дом опустел. Разумеется, супружество лишь привычка, причем дурная. Однако мы сожалеем об утрате даже самых худших своих привычек. Пожалуй, их-то нам и не хватает больше всего. Ведь они составляют существенную часть нашей индивидуальности.

Дориан молча встал из-за стола, вышел в соседнюю комнату и сел за рояль. Пальцы его принялись блуждать по белым и черным клавишам. Принесли кофе, он перестал играть и посмотрел на лорда Генри.

– Гарри, тебе не приходило в голову, что Бэзила могли убить?

Лорд Генри зевнул.

– Бэзил был личностью известной и всегда носил дешевые уотерберийские часы. К чему его убивать? Он недостаточно интересен, чтобы иметь врагов. Конечно, живописец он талантливый, однако можно писать как Веласкес и при этом быть невыносимым занудой. Впрочем, один раз ему удалось меня удивить: много лет назад он признался, что безмерно тебя боготворит и что главная движущая сила его творчества – это ты.

– Я был очень привязан к Бэзилу, – с грустью признался Дориан. – Ходят слухи, что его убили?

– Ну да, в некоторых газетах так пишут. Мне эта версия кажется совсем невероятной. Знаю, в Париже встречаются ужасные трущобы, но такие, как Бэзил, туда не ходят. Он был начисто лишен любопытства, увы.

– Что бы ты сказал, Гарри, если бы я признался тебе в убийстве Бэзила? – спросил Дориан Грей, внимательно глядя на собеседника.

– Я бы ответил, дорогой мой, что ты пытаешься выдать себя за того, кем не являешься. Дориан, на убийство ты неспособен! Любое преступление вульгарно, равно как и любая вульгарность преступна. Извини, если ранил твое самолюбие, хотя это чистая правда, уверяю! Преступность является исключительной собственностью низших слоев общества. И я ничуть их не виню. Полагаю, преступление для них то же самое, что для нас искусство, то есть лишь способ получения сильных ощущений.

– Получение сильных ощущений? Неужели ты считаешь, что человек, совершивший убийство один раз, способен повторить его снова?

– О, если делать что-нибудь слишком часто, то удовольствием может стать что угодно! – со смехом вскричал лорд Генри. – Таков один из главных секретов жизни. Впрочем, на мой взгляд, убийство – всегда ошибка. Не следует делать того, о чем нельзя поговорить за ужином. Но хватит уже о бедном Бэзиле! Не верю, что конец его был столь романтичен, как предполагаешь ты. Скорее, бедолага свалился с омнибуса в Сену, а кондуктор скрыл сей факт, чтобы избежать неприятностей. Да, пожалуй, так и было. И теперь лежит он на дне реки под толщей мутной воды, над ним плывут тяжелые баржи, в волосах его запутались длинные водоросли… Знаешь, вряд ли ему удалось бы написать еще что-нибудь стоящее. За последние десять лет талант Бэзила совершенно иссяк.

Дориан вздохнул с облегчением. Лорд Генри прошелся по комнате и принялся гладить балансировавшего на бамбуковой жердочке яванского попугая – удивительно крупную птицу с серым хохолком, розовой грудкой и хвостом. Стоило изящным пальцам лорда ее коснуться, как она тут же прикрыла черные стеклянные глаза белыми морщинистыми веками и принялась раскачиваться взад-вперед.

– Да, – продолжил он, оборачиваясь к собеседнику и доставая из кармана носовой платок, – талант его совершенно иссяк. Бэзил утратил свой идеал. Когда вы перестали быть большими друзьями, он перестал быть большим художником. Почему вы отдалились друг от друга? Думаю, он тебе наскучил. Если так, он никогда бы тебя не простил. Занудам это свойственно. Кстати, что сталось с тем дивным портретом, который он написал с тебя? Не припомню, чтобы я хоть раз его видел. Ах да! Много лет назад ты рассказывал, что отправил портрет в Сэлби-Ройял, и по дороге то ли он потерялся, то ли его украли. Так и не нашелся? Какая жалость! Это был настоящий шедевр. Жаль, что я не купил. Он относился к лучшему периоду творчества Бэзила. С тех пор все его работы – причудливое сочетание плохой техники и добрых намерений, которые всегда отличают типичных представителей британской живописи. Ты не давал объявления в газеты? Следовало бы.

– Точно не скажу, – ответил Дориан. – Вроде бы давал. Впрочем, портрет мне никогда не нравился. Я жалею, что позировал Бэзилу. Почему ты о нем заговорил? Он напоминал мне строки из одной любопытной пьесы, вроде бы из «Гамлета». Как там у Шекспира?

Снова образ печали

Бездушный тот лик…[42]

Лорд Генри расхохотался.

– Если относиться к жизни с точки зрения художника, то ум заменяет душу, – заявил он, усевшись в кресло.

Дориан Грей покачал головой и взял несколько негромких аккордов.

– Как живопись печали, – повторил он, – лик без души.

Лорд Генри развалился в кресле, наблюдая за Дорианом через полуприкрытые веки.

– Кстати, – сказал он, помолчав, – что пользы человеку, если он получит целый мир, но при этом – как там дальше? – потеряет свою душу?

Музыка оборвалась, Дориан дернулся и изумленно посмотрел на друга:

– Почему ты спрашиваешь у меня, Гарри?

– Дорогой мой, – удивленно поднял брови лорд Генри, – по-моему, ты можешь мне ответить, вот и все. Когда в воскресенье я прогуливался по Парку, возле Мраморной арки стояла небольшая толпа оборванцев и внимала очередному уличному проповеднику. Проходя мимо, я услышал, как он выкрикивает вопрос своим слушателям. Мне это показалось довольно эффектным. Лондон богат на впечатления подобного рода. Дождливое воскресенье, оголтелый христианин в макинтоше, вокруг бледные чахлые лица под неровной крышей из протекающих зонтов и дивная фраза, исторгаемая в воздух истеричной глоткой. Право слово, это было очень даже недурно, более того – поразительно недурно. Я хотел сказать пророку, что у искусства душа есть, а у человека нет. Впрочем, боюсь, он бы меня не понял.

– Перестань, Гарри! Как ни ужасно, душа действительно существует. Ее можно и купить, и продать, и променять. Ее можно загубить или довести до совершенства. Душа есть в каждом из нас. Я знаю!

– Ты уверен, Дориан?

– Вполне.

– А, ну тогда это только иллюзия. Ведь того, во что глубоко веришь, не существует вовсе. В этом и заключается пагубность веры, этому и учит нас любовь. До чего ты мрачен! Не надо быть таким серьезным. Какое нам дело до предрассудков нашего века? Ведь мы с тобой в душу не верим. Сыграй что-нибудь. Дориан, сыграй мне ноктюрн, и за игрой шепни, как тебе удалось сохранить свою юность. У тебя наверняка есть секрет! Я всего на десять лет тебя старше и уже весь сморщенный, потасканный и пожелтелый. Сегодня ты выглядишь дивно, как никогда. Смотрю на тебя и вспоминаю день нашего знакомства. Ты был изрядно нахален, весьма застенчив и абсолютно бесподобен. Разумеется, внутренне ты изменился, но только не внешне. Хотел бы я узнать твой секрет! Ради того, чтобы вернуть юность, я готов на все, что угодно, кроме как рано вставать, делать зарядку и вести добропорядочный образ жизни. Юность уникальна! До чего нелепы высказывания о невежестве юности! Люди, к мнению которых я действительно прислушиваюсь, намного моложе меня и идут далеко впереди. Жизнь раскрывает им свои самые новые чудеса. Что же касается лиц старшего возраста, я всегда им перечу. Из принципа. Спроси их мнение о вчерашнем событии, так они на полном серьезе выдадут воззрения тысячу восемьсот двадцатого года, когда еще носили высокие воротнички, верили во все и вся и абсолютно ничего не знали. Какую прелестную вещицу ты играешь! Хотел бы я знать, не писал ли ее Шопен на Майорке, когда вокруг его виллы металось море, орошая стены солеными брызгами? Удивительно романтичная вещица. Какое счастье, что есть хотя бы один вид искусства, которому чуждо подражание! Не останавливайся, сегодня мне хочется музыки. Мне чудится, будто ты – юный Аполлон, а я – старый Марсий – внимаю твоей игре. Есть у меня свои горести, о которых не знаешь даже ты, Дориан. Трагедия старости не в том, что ты стар, а в том, что по-прежнему молод духом. Порой моя искренность меня поражает… Ах, Дориан, какой ты счастливчик! Какая изумительная жизнь тебе выпала! От всех ее радостей ты пил и вкушал вволю. Ты изведал все. И оно пронеслось мимо, словно звуки музыки, ничуть тебя не испортив. Ты по-прежнему тот же!

– Нет, Гарри.

– Да, тот же. Хотел бы я знать, какова будет твоя дальнейшая жизнь. Не надо портить ее отречениями! Сейчас ты само совершенство. Не вздумай себя уродовать! В тебе нет ни единого изъяна. И не качай головой: ты знаешь, что это правда. Не обманывай себя, Дориан. Жизнь не подчиняется ни воле, ни намерению. Она зависит от нервных волокон и неспешно создаваемых телом клеток, в которых прячется мысль и грезит мечта. Ты чувствуешь себя в полной безопасности, считаешь себя сильным. И вдруг вот оно: случайно упадет свет на какой-нибудь предмет в комнате, изменится тон неба, нотка некогда любимого аромата навеет воспоминания, попадется вновь строчка забытого стихотворения или каденция из музыкального произведения, которое ты давно перестал играть… Говорю же, Дориан, от таких пустяков и зависит наша жизнь! Об этом есть где-то у Роберта Браунинга, то же говорят нам и собственные чувства. Стоит мне уловить аромат белой сирени, как я заново переживаю самый странный месяц моей жизни… Поменяться бы с тобой местами, Дориан! Свет осуждает нас обоих, но перед тобой он еще и преклоняется. И всегда будет преклоняться. Ты – представитель типа, которого наш век ищет и в то же время страшится найти. Как я рад, что ты ничего не создал – ни статуй, ни картин, ничего, кроме себя! Твоим искусством стала жизнь. Ты переложил себя на музыку. Дни твоей жизни – твои сонеты.