Портрет Дориана Грея. Кентервильское привидение. Тюремная исповедь — страница 44 из 98

– Барон Хаусберг! – воскликнул Хьюи. – Боже мой! А я ему дал золотой!

И он опустился в кресло с видом величайшего смущения.

– Вы дали ему золотой? – И Тревор разразился громким хохотом. – Ну, милый мой, ваших денег вы больше не увидите. Son affaire c’est l’argent des autres[58].

– Мне кажется, вы могли, по крайней мере, меня предупредить, Аллен, – сказал Хьюи, насупившись, – и не дать мне разыграть из себя дурака.

– Во-первых, Хьюи, – ответил Тревор, – мне никогда не приходило в голову, что вы раздаете так безрассудно направо и налево милостыню. Я понимаю, что вы могли бы поцеловать хорошенькую натурщицу, но давать золотой безобразному старику, – ей-богу, я этого не понимаю! Да и к тому же я, собственно, сегодня никого не принимаю, и когда вы вошли, я не знал, пожелает ли барон Хаусберг, чтобы я открыл его имя. Вы понимаете, он не был в сюртуке.

– Каким болваном он меня, наверное, считает! – сказал Хьюи.

– Ничего подобного, он был в самом веселом настроении после того, как вы ушли; он, не переставая, хихикал про себя и потирал свои старческие, сморщенные руки. Я не мог понять, почему он так заинтересовался вами, но теперь мне все ясно. Он пустит ваш фунт в оборот, будет вам выплачивать каждые шесть месяцев проценты, и у него будет прекрасный анекдот для приятелей.

– Как мне не везет! – проворчал Хьюи. – Мне ничего не остается делать, как пойти домой спать; и, дорогой Аллен, никому об этом не рассказывайте, прошу вас. А то мне нельзя будет показаться в парке.

– Вздор! Это только делает честь вашей отзывчивой натуре, Хьюи. Да не убегайте так рано, выкурите еще папиросу и рассказывайте сколько хотите о Лауре.

Но Хьюи не пожелал оставаться и пошел домой в отвратительном настроении, оставив хохочущего Тревора одного.

На следующее утро, во время завтрака, ему подали карточку: «Monsieur Gustave Naudin, de la part de M. le Baron Hausberg»[59].

«Очевидно, он явился потребовать у меня извинений», – подумал про себя Хьюи и велел слуге принять посетителя.

В комнату вошел пожилой седоватый джентльмен в золотых очках и заговорил с легким французским акцентом:

– Имею ли я честь видеть мосье Эрскина?

Хьюи поклонился.

– Я пришел от барона Хаусберга, – продолжал он. – Барон…

– Прошу вас, сэр, передать барону мои искренние извинения, – пробормотал Хьюи.

– Барон, – сказал старый джентльмен с улыбкой, – поручил мне вручить вам это письмо! – И он протянул запечатанный конверт.

На конверте была надпись: «Свадебный подарок Хьюи Эрскину и Лауре Мертон от старого нищего», а внутри находился чек на десять тысяч фунтов.

На свадьбе Аллен Тревор был шафером, а барон произнес тост за свадебным завтраком.

– Натурщики-богачи, – заметил Аллен, – довольно редки в наши дни, но, ей-богу, богатые натуры – еще реже!

Портрет г-на У. Х

Глава 1

Однажды я обедал у Эрскина в его прелестном домике на Бердкейдж-уок. После обеда, когда мы сидели в библиотеке, пили кофе и курили, разговор вдруг зашел о литературных подделках. Сейчас я уже и не помню, каким образом всплыла эта любопытная тема, довольно необычная для того времени. Помню только, что мы долго обсуждали Макферсона, Айерленда и Чаттертона[60], причем в отношении последнего я настаивал на том, что его так называемые подделки всего лишь вызваны желанием найти совершенную форму, и мы не вправе осуждать автора за то, как он пожелал свое произведение представить. В конце концов, любое Искусство – в некоторой степени игра, попытка выразить себя в каком-то выдуманном мире, где нет места досадным случайностям и ограничениям реальной жизни; поэтому осуждать творца за подделку – значит смешивать этическую проблему с эстетической.

Эрскин, который был намного старше, выслушал мои рассуждения со снисходительным доброжелательством сорокалетнего, потом вдруг положил руку мне на плечо и спросил:

– А что бы вы сказали о юноше, который создал необычную теорию о произведении искусства, уверовал в нее и попытался доказать свою правоту с помощью фальсификации?

– Так ведь это совсем другое дело! – воскликнул я.

Эрскин помолчал, разглядывая прозрачные струйки дыма, поднимавшиеся от его папиросы.

– Да, – сказал он наконец, – это совсем другое дело.

Что-то в его интонации, – возможно легкая горечь, – возбудило мое любопытство.

– Это был кто-то из ваших знакомых? – не удержался я.

– Да, – ответил он, бросив папиросу в огонь камина. – Это был мой близкий друг Сирил Грэхем. Совершенно неотразимый, очень сумасбродный и абсолютно бесчувственный молодой человек. Впрочем, он оставил мне наследство – единственное наследство, которое мне довелось получить в жизни.

– Что же это? – заинтересовался я.

Эрскин встал и, подойдя к высокому инкрустированному шкафу в простенке между окнами, отпер его, затем вернулся ко мне: в руках он держал небольшую картину в старинной, слегка потускневшей раме времен королевы Елизаветы и Уильяма Шекспира.

Написанный на доске портрет в полный рост изображал юношу лет семнадцати. Одетый в костюм конца шестнадцатого века, он стоял возле стола, положив правую руку на раскрытую книгу. Изумительная красота молодого человека отличалась явной женственностью. В самом деле, если бы не одежда и коротко подстриженные волосы, его легко можно было бы принять за девушку из-за задумчивого, мечтательного взгляда и изящно очерченных алых губ. Манера художника, особенно то, как были прописаны руки, напоминала поздние работы Франсуа Клуэ. Переливающийся оттенками синевы фон великолепно подчеркивал замысловатое золотое шитье на черном бархатном камзоле, заставляя его сиять, – все это вполне в духе Клуэ; к тому же классические маски Трагедии и Комедии, свисающие с мраморного пьедестала, придавали картине ту строгость – столь отличную от легкого изящества итальянцев, – которая всегда была частью северного темперамента и которую великий фламандский мастер так и не утратил до конца, хотя долго жил при французском дворе.

– Какая прелестная вещь! – воскликнул я. – Но кто же этот юноша, чью красоту сохранило для нас Искусство?

– Это портрет мистера У. Х., – печально улыбнулся Эрскин. Мне почудилось, что в его глазах блеснули слезы, но, возможно, это были просто причуды освещения.

– Мистер У. Х.! – повторил я. – Кто это?

– Разве вы забыли? – промолвил Эрскин. – Взгляните на книгу, на которой лежит его рука.

– Кажется, там что-то написано, но я не могу разобрать, что именно, – ответил я.

– Вот вам лупа, – предложил Эрскин, все еще печально улыбаясь.

Взяв лупу и придвинув поближе лампу, я попытался прочитать неразборчивую вязь старинных букв: «Тому, кому обязаны своим появлением на свет нижеследующие сонеты…»

– Боже правый! – воскликнул я. – Уж не шекспировский ли это мистер У. Х.?

– Именно так считал Сирил Грэхем, – пробормотал Эрскин.

– Да ведь этот юноша ничуть не похож на лорда Пемброка, – заметил я. – Я хорошо помню портреты из Пенсхерста, поскольку побывал там всего несколько недель назад.

– Вы действительно верите, что сонеты были адресованы лорду Пемброку? – спросил Эрскин.

– Разумеется! – ответил я. – Нет ни малейшего сомнения, что герои сонетов именно Пемброк, Шекспир и миссис Мэри Фиттон.

– Что же, я с вами согласен, – сказал Эрскин. – Хотя раньше думал по-другому. Я верил… да, пожалуй, когда-то я верил в теорию Сирила Грэхема.

– И в чем же она состояла? – поинтересовался я, не в силах оторвать взгляд от замечательного портрета, который словно заворожил меня.

– Это долгая история. – Эрскин забрал – можно сказать, выхватил – у меня портрет. – Это очень долгая история, но, если хотите, я вам ее расскажу.

– Я всегда живо интересовался всевозможными теориями о сонетах Шекспира, однако новая идея, какой бы она ни была, вряд ли заставит меня изменить свое мнение. Все тайны сонетов давным-давно разгаданы. Честно говоря, не знаю даже, была ли здесь на самом деле какая-то тайна, – ответил я.

– Как я могу заставить вас изменить свое мнение, если я и сам в эту теорию не верю? – засмеялся Эрскин. – Впрочем, идея может показаться вам любопытной.

– Тогда расскажите, конечно же! – попросил я. – Если ваша история хотя бы вполовину так же восхитительна, как этот портрет, я буду более чем доволен.

– Ну что же, – начал Эрскин, закуривая папиросу, – прежде всего следует рассказать вам о самом Сириле Грэхеме. Мы вместе учились в Итоне. Хотя я был на год-другой старше, мы с Сирилом стали близкими друзьями, неразлучными как в учебных занятиях, так и в развлечениях. Развлекались мы, конечно же, гораздо чаще, чем занимались делом, однако не могу сказать, что я об этом сожалею. К счастью, мне не было необходимости получать основательное образование, необходимое тем, кто вынужден зарабатывать себе на жизнь, и то, чему я научился на игровых площадках Итона, пригодилось мне не меньше, чем знания, полученные в Кембридже. Надо сказать, Сирил был сиротой: его отец и мать утонули в результате жуткого несчастного случая, катаясь на яхте возле острова Уайт. Отец Сирила служил дипломатом и женился на дочери, кстати единственной, старого лорда Кредитона, который и стал опекуном мальчика после смерти родителей. По-моему, лорд Кредитон не очень-то жаловал внука: он так и не простил дочь за то, что она вышла замуж за человека незнатного. Старик был из той породы потомственных аристократов, которые сквернословят, как уличные торговцы, и ведут себя как неотесанные мужланы. Мне однажды довелось его повидать в Актовый день[61]. Старик что-то неприветливо проворчал, сунул мне золотой и посоветовал не следовать по стопам отца, ставшего «проклятым радикалом».

Сирил охотно проводил большую часть каникул у нас в Шотландии, поскольку не испытывал к деду особой привязанности. Они вообще едва терпели друг друга: внука коробила грубость деда, а тот считал его недостаточно мужественным. Кое в чем, я полагаю, Сирил действительно был слишком изнежен, хотя отлично ездил верхом и отменно фехтовал. Собственно, фехтованием на рапирах он овладел еще в Итоне. При этом вид он имел томный, весьма гордился своей внешностью и не выносил футбол. Настоящее удовольствие ему доставляли две вещи: поэзия и театр. В Итоне он постоянно наряжался в старинные костюмы и декламировал Шекспира, а когда мы перешли в Тринити-колледж, в первом же семестре стал членом Любительского театрального клуба. Помнится, я всегда завидовал актерскому таланту своего друга. Моя привязанность к Сирилу доходила до нелепого; возможно, оттого, что кое в чем мы сильно различались. Я был довольно нескладным, хилым юношей с несоразмерно большими ступнями и сплошь покрытым веснушками лицом. В шотландских семьях веснушки передаются по наследству, как в английских подагра. Сирил говорил, что из этих двух зол все же выбрал бы подагру: он слишком ценил привлекательную внешность и однажды прочел в нашем дискуссионном клубе эссе, доказывающее, что лучше быть миловидным, чем вести себя благовидно. Сам он бесспорно был необычайно красив. Люди, которым Сирил не нравился – мещане, университетские преподаватели и набожные юноши, – обычно говорили, что он всего лишь смазлив, однако дело было не только в симпатичном лице. Более пленительного создания я в жизни не видел, никто не мог с ним сравниться в изяществе движений и обаянии. Он очаровывал всех, кого стоило очаровать, а также великое множество тех, кого очаровывать не стоило. Он часто бывал своеволен и капризен, и я считал его ужасно лицемерным. Пожалуй, виной тому было его неуемное желание понравиться. Бедный Сирил! Однажды я сказал ему, что он удовлетворяется успехами весьма невысокого пошиба, но он лишь рассмеялся. Он был невероятно избалован. Надо полагать, все очаровательные люди избалованы – в этом и кроется секрет их привлекательности.

Однако позвольте рассказать вам об актерском таланте Сирила. Как известно, в Любительский театральный клуб актрисы не допускались, по крайней мере в мое время; не знаю уж, как обстоят дела сейчас. Сирилу, разумеется, всегда доставались женские роли, и когда ставили «Как вам это понравится», он играл Розалинду. Сирил Грэхем был великолепен в этой роли! Лучшей Розалинды я в жизни не видел. Это была неописуемая красота, утонченность и изящество. Пьеса произвела необычайную сенсацию, и скверный театрик, где тогда выступала труппа, был каждый вечер до отказа набит зрителями. Даже теперь, читая пьесу, я невольно вспоминаю Сирила. Она словно написана для него. На следующий год, получив диплом, Сирил приехал в Лондон, чтобы готовиться к поступлению на дипломатическую службу. Однако вместо занятий он целыми днями читал сонеты Шекспира, а вечера проводил в театре. Разумеется, он всей душой стремился на сцену, а мы с лордом Кредитоном всячески ему препятствовали. Кто знает, если бы Сирил все же добился своего, то, возможно, остался бы жив. Давать советы всегда довольно глупо, а давать хорошие советы так и вовсе чревато роковыми последствиями. Надеюсь, вы никогда не совершите подобной ошибки – в противном случае вам придется об этом пожалеть.

Так вот, возвращаясь к сути дела. Однажды я получил от Сирила письмо с просьбой зайти вечером к нему: он жил на Пиккадилли, в роскошных апартаментах с видом на Грин-парк. Я удивился: зачем Сирилу понадобилось посылать мне письмо, если я и так заходил к нему каждый день? Приехав, я застал моего друга в состоянии необычайного волнения. Он сказал, что наконец раскрыл истинную тайну сонетов Шекспира: все ученые и критики полностью заблуждались, и лишь он, опираясь исключительно на сведения, почерпнутые из самих сонетов, сумел установить, кем был мистер У. Х. на самом деле. Чуть не прыгая от восторга, взбудораженный Сирил долго не мог толком объяснить, что именно он открыл. В конце концов он принес кипу записей, взял с камина томик сонетов Шекспира и, устроившись в кресле, прочитал мне целую лекцию.

Начать с того, что молодой человек, к которому обращены необычно страстные стихи Шекспира, наверняка сыграл ключевую роль в развитии таланта драматурга, чего нельзя сказать ни о лорде Пемброке, ни о лорде Саутгемптоне. Этот юноша, кем бы он ни был, к знатному роду принадлежать не мог, что совершенно очевидно из двадцать пятого сонета, в котором Шекспир, противопоставляя себя «любимцам королей», прямо говорит:

Пускай обласканный счастливою звездою

Гордится титулом и блеском славных дел,

А мне, лишенному даров таких судьбою,

Мне почесть высшая досталася в удел.

И в конце радуется тому, что предмет его обожания не принадлежит к аристократическому сословию:

Но я любим, любя, и жребий мой ценю:

Он не изменит мне, и я не изменю.[62]

По мнению Сирила, этот сонет кажется совершенно бессмысленным, если считать, что он адресован лорду Пемброку или графу Саутгемптону, ведь они оба занимали весьма высокое положение в английском обществе и вполне могли именоваться «сиятельными вельможами». В подтверждение своей догадки Сирил прочитал сонеты сто двадцать четвертый и сто двадцать пятый, в которых Шекспир говорит, что его любовь вовсе не «питомец трона», «ей роскошь льстивая и рабский гнет чужды», зато «она стоит от случая далеко»[63].

Я выслушал Сирила с огромным интересом, ведь, насколько мне известно, раньше никто не высказывал подобных идей, однако еще любопытнее было то, что за этим последовало. Дальнейшие рассуждения, как мне тогда показалось, совершенно очевидно опровергали мнение о какой-либо причастности лорда Пемброка к сонетам. От Миреса нам известно, что сонеты были написаны до 1598 года, а из сто четвертого сонета видно, что дружба Шекспира с неким мистером У. Х. началась за три года до того. Однако лорд Пемброк, родившийся в 1580 году, приехал в Лондон лишь в возрасте восемнадцати лет, то есть в 1598-м, тогда как мистера У. Х. Шекспир должен был встретить в 1594 или, самое позднее, в 1595 году. Получается, что Шекспир познакомился с лордом Пемброком уже после того, как сонеты были написаны.

Далее Сирил заметил, что отец лорда Пемброка умер в 1601 году, тогда как из фразы «Был у тебя отец; мой милый, отчего же / И сыну твоему не говорить того же?»[64] ясно, что отец мистера У. Х. к 1598 году уже скончался.

Кроме того, совершенно нелепо было бы предположить, что в те времена книгоиздатель (а ведь посвящение написано именно издателем) посмел бы обратиться к Уильяму Герберту, графу Пемброку, просто «мистер У. Х.». Правда, лорда Бакхерста однажды назвали мистером Сэквилем, но это ведь совсем другое дело: лорд Бакхерст был не пэром, а только младшим сыном пэра и носил всего лишь «титул учтивости», да и в отрывке из «Английского Парнасса», где его так называют, он упомянут вскользь, что никак нельзя сравнить с пышным формальным посвящением.

Я завороженно слушал Сирила, который камня на камне не оставил от гипотезы о причастности к сонетам лорда Пемброка. С Саутгемптоном и вовсе никаких трудностей не возникло. Саутгемптон рано стал любовником Элизабет Вернон и вряд ли нуждался в настойчивых уговорах подумать о браке; он не был красавцем и, в отличие от мистера У. Х., вовсе не походил на мать:

Для матери твоей ты зеркало такое ж,

Она в тебе апрель свой дивный узнает.[65]

А самое главное, его звали Генри, тогда как, судя по игре слов в сонетах сто тридцать пять и сто восемнадцать, друг Шекспира был его тезкой и носил имя Уилл.

Прочие предположения незадачливых исследователей («мистер У. Х.» – просто опечатка вместо «мистер У. Ш.», то есть Уильям Шекспир; мистер У. Х. – это мистер Уильям Хэтауэй; после «желает» должна стоять точка, и тогда мистер У. Х. – это тот, кто написал посвящение) Сирил с легкостью опроверг, и нет нужды приводить его доводы, хотя, помнится, он заставил меня хохотать до упаду, зачитав (по счастью, не в оригинале) отрывки из работ немецкого комментатора по имени Барншторф, который упорно доказывал, будто «мистер У. Х.» не кто иной, как «мистер Уильям Собственной персоной»[66].

Сирил также полностью отвергал предположение, будто сонеты – всего лишь пародия на произведения Дрейтона и Джона Дэвиса из Герфорда. Впрочем, я разделяю мнение Сирила и тоже считаю, что стихи эти полны глубокого смысла и искреннего чувства, пропитаны горечью, излитой из самого сердца Шекспира, – горечью, которую сделал сладкой его поэтический дар. Сирил был совершенно не склонен полагать, будто сонеты не более чем философская аллегория, и в них Шекспир обращается к своему идеальному «Я» или к идеальному Мужскому началу, к духу Прекрасного, Разуму, Божественному Слову или католической церкви. Он считал, как, пожалуй, мы все считаем, что сонеты адресованы именно человеку – некоему юноше, который наполнял душу Шекспира как невыразимым восторгом, так и равно невыразимым страданием.

Разбив в пух и прах все ранее высказанные теории, Сирил предложил мне выбросить из головы любые предвзятые мнения по этому вопросу и беспристрастно выслушать его собственную гипотезу. Вопрос он поставил так: кто был тот юноша, который, не отличаясь ни благородством происхождения, ни хотя бы благородством духа, стал для Шекспира объектом столь пламенного обожания, что оно невольно изумляет своей странностью и становится даже страшновато заглядывать в тайные глубины сердца поэта? Кто был тот красавец, чье очарование превратилось в краеугольный камень искусства Шекспира, в источник поэтического вдохновения и воплощение мечты поэта? Те, кто видит в нем лишь героя лирических стихотворений, совершенно не понимают смысла сонетов: искусство, о котором постоянно говорит Шекспир, это вовсе не сами сонеты (их он воспринимал как безделицу и держал в секрете), а его искусство драматурга. Тот, кому Шекспир сказал:

Искусство ты мое, а я твое созданье;

Мое невежество вознес ты в сферу знанья,[67]

кому пообещал бессмертие:

Ты вечно будешь жить. Перо мое могуче![68]

наверняка был не кто иной, как юноша-актер, для которого Шекспир создал образы Виолы и Имогены, Джульетты и Розалинды, Порции, Дездемоны и самой Клеопатры. В этом-то и состояла гипотеза Сирила Грэхема, построенная, как видите, исключительно на основе самих сонетов. Она не требовала вещественных доказательств или логических рассуждений, а опиралась на интуицию и творческое воображение – по мнению Сирила, только они могли прояснить истинный смысл стихов. Помнится, он прочитал мне этот сонет:

Моей ли музе нужно вдохновенья,

Пока жив ты, вливающий в мой стих

Отраду чар твоих, для сочинений

Писак грошовых слишком дорогих?

Благодари себя, коль что-нибудь

Я написал достойное вниманья.

Ты и немому мог бы песнь вдохнуть,

Когда ты сам источник дарованья.

Будь новой музой, в десять раз прелестней,

Чем девять прежних муз для рифмачей!

Поэту твоему в бессмертной песне

Дай славить в вечность блеск твоих очей!

И если стих мой проживет века, —

Труд будет мой, но слава вся твоя![69]

Это ли не полное подтверждение его гипотезы? Он тщательно разобрал все сонеты и убедился (или, во всяком случае, убедил себя), что его идея позволяет легко, логично и изящно объяснить то, что ранее казалось невразумительным, непристойным или преувеличенным, и проливает свет на представление Шекспира об истинных отношениях между талантом актера и мастерством драматурга.

Очевидно, в труппу Шекспира входил какой-то невероятно красивый и весьма одаренный юноша, которому драматург доверял исполнение ролей благородных героинь: ведь Шекспир был не только вдохновенным поэтом, но и практичным антрепренером. Сирил Грэхем сумел установить имя этого юноши – Уилл (или, как Сирил предпочитал называть его, Уилли) Хьюз. Имя, разумеется, взято из построенных на игре слов сонетов сто тридцать пять и сто двадцать восемь, а фамилия, по мнению Сирила, скрыта в седьмой строке двадцатого сонета, где «мистер У. Х.» описывается как

В мужском обличьи создан, любой ты облик

примешь.

В первом издании сонетов слово «облик»[70] напечатано с заглавной буквы и курсивом, что Сирил принял за несомненное указание на каламбур – эта догадка подтверждалась другими сонетами, где тоже использована забавная игра слов, созвучных фамилии Хьюз.

Разумеется, я немедленно поверил в гипотезу Сирила, и Уилли Хьюз стал для меня столь же реальной личностью, как сам Шекспир. Мое единственное возражение сводилось к тому, что в известном нам списке труппы театра «Глобус» нет актера по имени Уилли Хьюз. В ответ Сирил заметил, что этот факт скорее подтверждает его гипотезу: если принять во внимание сонет восемьдесят шесть, то становится ясно, что Уилли Хьюз ушел к сопернику Шекспира и, возможно, играл в пьесах Чапмена[71]. Именно поэтому в восемьдесят шестом сонете Шекспир, намекая на Чапмена, так обращается к Уилли Хьюзу:

Но ты… его стихи украсил твой привет —

И мой слабеет стих, и слов уж больше нет.[72]

Слова «его стихи украсил твой привет», очевидно, относятся к прелестному юному актеру, чей талант оживил и украсил произведения Чапмена, о чем говорится также в семьдесят девятом сонете:

Когда я звал тебя один, тогда звучали

Одни мои стихи чудесно, дорогой!

Но муза в недуге моя, полна печали,

Теперь принуждена здесь место дать другой.[73]

Об этом же Шекспир писал и в предыдущем сонете:

Ты музой был моей. Тобой одним согретый,

Такую красоту обрел мой легкий стих —

Что вслед за мной идут другие все поэты

И по моим следам несутся перья их.[74]

Мы прекрасно провели время, засиделись почти до зари, читая и перечитывая сонеты. Однако вскоре я понял, что, прежде чем представить миру безупречно построенную теорию, нужно получить независимое доказательство существования юного актера по имени Уилли Хьюз. Если удастся это сделать, то не останется никаких сомнений в том, что именно он скрывался под инициалами «мистер У. Х.»; в противном случае теория будет подорвана в самом своем основании. Я попробовал убедить в этом Сирила, но он довольно раздраженно ответил, что я проявляю мещанскую ограниченность мышления, и вообще сильно расстроился. Мне все-таки удалось вырвать у него обещание в его же собственных интересах не предавать огласке свое открытие, пока не появятся неоспоримые доказательства. Неделя за неделей мы изучали метрические книги лондонских церквей, рукописи Аллена[75] в Далвиче, записи в Государственном архиве и в архиве лорда Чемберлена – в общем, любые документы, где могло содержаться хоть какое-то упоминание об актере по имени Уилли Хьюз. Поиски, конечно же, ни к чему не привели, и с каждым днем наша затея казалась мне все сомнительнее. Сирил был сам не свой, вновь и вновь убеждал меня, умолял поверить в его теорию, но я видел в ней единственный изъян и отказывался принять ее, пока не будет неопровержимо доказано, что Уилли Хьюз, юный актер времен Елизаветы I, существовал в действительности.

Однажды Сирил уехал из Лондона – как я тогда подумал, в гости к деду, но потом узнал от лорда Кредитона, что ошибся. Недели через две я получил от Сирила телеграмму, посланную из Уорика, с просьбой непременно приехать часам к восьми и поужинать с ним. Сирил встретил меня загадочной фразой: «Святой Фома был единственным апостолом, который не заслуживал никаких доказательств, но именно он-то их и получил». В ответ на мое недоумение Сирил сказал, что сумел не только подтвердить существование юного актера по имени Уильям Хьюз, но и найти неоспоримое свидетельство, что именно он и есть тот самый «мистер У. Х.», которому посвящены сонеты. Вдаваться в детали Сирил отказался и только после ужина торжественно предъявил мне картину, которую вы только что видели. По его словам, он совершенно случайно наткнулся на нее в старом сундучке, купленном у одного фермера в Уорикшире. Сундучок, прекрасный образец елизаветинской эпохи, Сирил, разумеется, тоже привез: посреди передней стенки были четко вырезаны инициалы «У. Х.». Они-то и привлекли внимание Сирила, однако лишь через несколько дней после покупки, заметив, что одна из стенок толще, чем другие, он догадался осмотреть сундук изнутри. Тщательное обследование показало, что к стенке прикреплена картина, густо покрытая грязью и плесенью, – та самая, которая лежит теперь на диване. Сирилу удалось ее почистить, и, к своему восторгу, он увидел, что случайно нашел именно то, что так упорно искал, – подлинный портрет мистера У. Х., чья рука покоится на томике сонетов, раскрытом на странице с посвящением. На выцветшей позолоте рамы все еще можно разобрать старинную надпись заглавными буквами: «Мастер Уилл Хьюз».

Что же мне оставалось? Я и вообразить себе не мог, что Сирил Грэхем решил меня разыграть или пытается подтвердить свою теорию с помощью подделки.

– Разве это подделка? – спросил я.

– Ну разумеется! – ответил Эрскин. – Очень искусная, но все-таки подделка. В то время я подумал, что Сирил как-то слишком спокойно воспринял свою находку, правда, он не раз говорил мне, что лично ему никаких доказательств не требуется, его теория и без них хороша. Я над ним посмеивался и отвечал, что без доказательств теория рухнет, так что теперь я искренне поздравил его с удивительным открытием. Мы заказали гравюру или репродукцию с портрета, чтобы напечатать его на фронтисписе нового издания сонетов, которое Сирил решил подготовить. Три месяца, оставив все прочие дела, мы скрупулезно изучали каждый сонет, строка за строкой, пока не разобрались во всех неясностях.

Однажды несчастливый случай привел меня к печатнику в Холборне, где я увидел несколько изумительных рисунков серебряным карандашом. Совершенно очарованный, я их купил. Владелец заведения, некий Роулингс, сказал, что сделаны они художником по имени Эдвард Мертон – очень талантливым молодым человеком, но без гроша в кармане. Через несколько дней я решил нанести визит по адресу, полученному от печатника. Мне открыл привлекательный юноша с бледным лицом. Его жена – и, как я потом узнал, натурщица – выглядела довольно невзрачно. Я выразил свое восхищение рисунками, чем, похоже, весьма обрадовал юношу, и попросил показать мне другие работы. Когда мы рассматривали его портфолио, полное очаровательных вещиц, – право же, этот Мертон обладал исключительно тонкой и изящной манерой, – мой взгляд вдруг упал на эскиз к портрету мистера У. Х. Сомневаться не приходилось: это была почти точная копия, единственное различие состояло в том, что маски Трагедии и Комедии не свешивались с мраморного пьедестала, как на картине, а лежали у ног изображенного на портрете молодого человека.

«Не может быть! Откуда это у вас?» – спросил я. Сильно смутившись, художник ответил: «Да это так, набросок между делом. Ума не приложу, как он попал в портфолио. Сущая безделица, право». «Это же эскиз, который ты делал для мистера Сирила Грэхема! – вмешалась жена Мертона. – Если джентльмен желает приобрести рисунок, так отдай». «Для мистера Сирила Грэхема? – повторил я. – Это вы написали портрет мистера У. Х.?» «Понятия не имею, о чем вы говорите», – ответил Мертон, покраснев до ушей. Как видите, ужасно неудобно вышло: жена все разболтала. Прощаясь, я дал ей пять фунтов. Теперь невыносимо вспоминать, но тогда я пришел в ярость. Не медля ни минуты, помчался к Сирилу домой и прождал его там три часа, и все это время отвратительная фальшивка стояла у меня прямо перед глазами. Я заявил Сирилу, что разоблачил его подделку. Он смертельно побледнел. «Я пошел на это только ради тебя. Никаких других доказательств ты признавать не хотел. Достоверность самой теории это не умаляет», – ответил он. «Ах, достоверность! – воскликнул я. – Давай лучше не будем об этом. Ты и сам-то в свою теорию не верил. Иначе не пошел бы на подделку, чтобы ее доказать». Слово за слово, и мы жутко разругались. Признаться, я погорячился. На следующее утро он был мертв.

– Мертв?!

– Да, застрелился из револьвера. Брызги крови попали на раму картины, вот сюда, как раз на имя. Когда я приехал – слуга Сирила тотчас послал за мной, – полиция уже была в доме. Сирил оставил мне письмо, явно написанное в состоянии сильнейшего расстройства и душевного смятения.

– Что было в письме? – спросил я.

– Он писал, что совершенно уверен в существовании Уилли Хьюза, а картину подделал лишь ради того, чтобы убедить меня, и это никак не влияет на достоверность теории; что он готов доказать, насколько глубока и непоколебима его вера в правоту теории, и приносит жизнь в жертву тайне сонетов. Сумасбродное письмо безумца. Помнится, в конце Сирил написал, что передает теорию Уилли Хьюза в мои руки и теперь это моя обязанность – представить ее миру и раскрыть сердечную тайну Шекспира.

– Какая трагическая история! Почему же вы не исполнили его волю?

Эрскин пожал плечами.

– Потому что эта теория ошибочна от начала до конца, – ответил он.

– Дорогой Эрскин, – сказал я, вставая с места, – вы глубоко заблуждаетесь. Эта теория – единственный настоящий ключ к тайне сонетов Шекспира, лучшее из того, что было когда-либо предложено. Она продумана до мельчайших деталей. Я верю в Уилли Хьюза.

– Не говорите так, – без тени улыбки отозвался Эрскин. – Мне кажется, есть нечто роковое в этой идее, а с точки зрения здравого смысла, она несостоятельна. Я тщательно изучил все материалы, и, поверьте мне, теория Сирила полностью ошибочна. Она правдоподобна лишь до определенного предела, затем упирается в тупик. Ради бога, мой юный друг, забудьте об Уилли Хьюзе. Иначе вы об этом пожалеете.

– Эрскин, вы обязаны представить эту теорию миру, – сказал я. – В противном случае я сам это сделаю. Скрывая ее, вы оскорбляете память Сирила Грэхема, самого юного и самого блестящего мученика искусства. Умоляю вас, отдайте ему должное. Он умер ради этой теории – так пусть не будет его смерть напрасна!

Эрскин удивленно посмотрел на меня.

– Я вижу, эта печальная история сильно на вас подействовала, – сказал он. – Вы забываете, что теория не становится истиной лишь оттого, что кто-то пожертвовал за нее жизнью. Я был очень привязан к Сирилу Грэхему. Его смерть стала для меня страшным ударом, от которого я не мог оправиться много лет. Пожалуй, я до сих пор не пришел в себя. Но при чем здесь Уилли Хьюз? Эта идея безосновательна. Не было никакого Уилли Хьюза. А что касается представления этой теории миру… Все считают, что Сирил Грэхем застрелился по неосторожности. Единственное доказательство его самоубийства содержалось в письме, адресованном мне, но об этом никто не знает. Лорд Кредитон по сей день убежден, что это был несчастный случай.

– Сирил Грэхем пожертвовал жизнью ради великой идеи, – ответил я. – Если вы предпочитаете молчать о его самопожертвовании, по крайней мере расскажите о том, во что он верил.

– Его вера была основана на фальшивке, – сказал Эрскин. – На ненадежном свидетельстве, на том, что ни один шекспировед всерьез не воспримет. Эту теорию поднимут на смех. Не выставляйте себя на посмешище, не пускайтесь в путь, который ведет в тупик. Ведь вы начинаете с того, что предполагаете существование того самого человека, чье существование нужно доказать. Кроме того, все знают, что сонеты адресованы лорду Пемброку. Никто в этом не сомневается.

– Я, я в этом сомневаюсь! Я продолжу работу Сирила Грэхема и докажу всем, что он был прав!

– Глупости! – ответил Эрскин. – Поезжайте домой: уже третий час. И забудьте об Уилли Хьюзе. Напрасно я рассказал вам эту историю, и очень жаль, что убедил вас в том, чему сам не верю.

– Вы дали мне ключ к величайшей загадке современной литературы, – возразил я. – И не будет мне покоя, пока я не заставлю вас признать – пока я не заставлю весь мир признать, – что Сирил Грэхем был самым проницательным из современных знатоков Шекспира.

Я шел домой пешком через Сент-Джеймс-парк, над Лондоном едва занималась заря. Белые лебеди спали на глади пруда, угрюмые башни дворца казались фиолетовыми на фоне бледно-зеленого неба. Я думал о Сириле Грэхеме, и на глаза наворачивались слезы.

Глава 2

Проснулся я за полдень, когда сквозь задернутое шторами окно в комнату косо падали золотистые лучи солнца. Я велел слуге отвечать всем, что меня нет дома, затем выпил чашку горячего шоколада с булочкой и, сняв с полки томик сонетов Шекспира, принялся внимательно их изучать. Мне показалось, что каждая строчка подтверждает правоту теории Сирила Грэхема. Я словно держал руку на пульсе Шекспира, отчетливо ощущая каждое биение сердечных страстей. Я думал о прекрасном юном актере, и в каждой строчке мне мерещилось его лицо.

Помнится, два сонета меня особенно поразили: пятьдесят третий и шестьдесят седьмой. В первом Шекспир восхваляет способность Уилли Хьюза перевоплотиться, сыграть любую роль – от Розалинды до Джульетты, от Беатрисы до Офелии:

Скажи мне, из чего ты, друг мой, сотворен,

Что целый рой теней причудливых кидаешь?

Ведь каждый лишь одной здесь тенью наделен,

А ты вокруг себя все тени совмещаешь.[76]

Пятьдесят третий сонет становится понятен, только если эти строки обращены к актеру, ибо слово «тень» во времена Шекспира имело более узкое значение, связанное с театром. «И лучшие из них – всего лишь тени», – так говорит об актерах Тезей в пьесе «Сон в летнюю ночь», и в литературе того периода часто встречается такое выражение. В этих и подобных им сонетах Шекспир явно размышляет о природе актерского таланта, о том необычном и редкостном сочетании душевных качеств, которое и составляет сущность дара лицедейства. «Как же ты ухитряешься совмещать множество лиц в одном?» – спрашивает Уилли Хьюза Шекспир и замечает, что юноша наделен совершенной красотой, позволяющей вдохнуть жизнь в любую форму, воплотить любую фантазию, любой каприз воображения. Эта мысль получает развитие в следующем сонете:

О, красота еще прекраснее бывает,

Когда огонь речей в ней искренность являет![77]

Здесь Шекспир говорит о том, что искренность актера, его убедительное перевоплощение делают волшебство поэзии еще прекраснее, придавая ей жизнь, наполняя идеальную форму материальным содержанием. Однако в шестьдесят седьмом сонете Шекспир призывает Уилли Хьюза покинуть сцену с ее условностями, оставить позади фальшивые ужимки покрытых гримом лиц, нелепые костюмы, безнравственный дух и порочные наклонности – вымышленный мир, далекий от благородных поступков и искренних слов реальной жизни.

О, для чего он будет жить бесславно

С бесчестием, с заразой и грехом!

Вступать в союз и им служить щитом?

Зачем румяна спорить будут явно

С его румянцем нежным и тайком

Фальшивых роз искать себе тщеславно,

Когда цветут живые розы в нем?[78]

Может показаться странным, что столь великий драматург, как Шекспир, чей творческий гений и гуманистические воззрения воплотились именно на сцене, написал подобное о театре. Впрочем, не стоит забывать, что в сто десятом и сто одиннадцатом сонетах Шекспир выражает недовольство миром марионеток, он устал и стыдится своей роли паяца. Сто одиннадцатый сонет полон горечи:

Вини мою судьбу за все, в чем я неправ,

За все, что есть во мне презренного и злого!

Корысть публичности мой воспитала нрав,

Судьба же не дала мне ничего другого.

Поэтому-то я презреньем заклеймен;

Как краскою маляр, отметила позором

Меня судьба моя, и путь мой омрачен…

О, сжалься надо мной и не терзай укором![79]

Подобные настроения можно обнаружить и во многих других сонетах, о чем хорошо знают все, кто изучал Шекспира.

День за днем читая сонеты, я тщетно ломал голову над одним вопросом и наконец нашел ответ – ответ, ускользнувший даже от Сирила Грэхема. Я никак не мог понять, почему Шекспир так упорно умолял своего юного друга жениться. Сам он рано вступил в брак, и ничего хорошего из этого не вышло – так почему же он подталкивал Уилли Хьюза к совершению той же самой ошибки? Что нового дали бы жизненные страсти и брак юноше, способному сыграть Розалинду? Ранние сонеты, с их странными призывами завести детей, казались неуместными. Разгадка пришла внезапно. Как вы помните, в посвящении написано:

Тому, кому обязаны своим появлением на свет нижеследующие сонеты, мистеру У. Х., всяческого счастья и вечной жизни, обещанной нашим бессмертным поэтом, от всей души желает доброжелатель, рискнувший их издать.

Т. Т.

Некоторые исследователи предполагали, что «тот, кому обязаны своим появлением на свет» попросту означает того, кто передал сонеты издателю, мистеру Томасу Торпу, но сейчас от данной точки зрения отказались, и величайшие авторитеты сходятся во мнении, что эту фразу следует понимать в переносном смысле: тот, кто вдохновил поэта. И тут я понял, что сам Шекспир использует именно эту метафору, что и направило меня по верному пути – наконец я совершил великое открытие. Брак, в который Шекспир предлагает вступить Уилли Хьюзу, это брак с Музой поэзии, о чем ясно говорится в восемьдесят втором сонете. Полный горечи после ухода в другую труппу юного актера, чья красота вдохновила драматурга на его лучшие поэтические образы, – актера, для которого и были созданы пьесы, – Шекспир пишет в самом начале сонета:

Ты с музою моей не скован браком вечным…[80]

Дети, о которых умоляет Шекспир, это не бренные существа из плоти и крови, но творения духа, бессмертная слава. Весь цикл ранних сонетов Шекспира – это приглашение Уилли Хьюзу выйти на сцену и стать актером. Твоя красота пропадет впустую, не принесет плодов, если ее не использовать, говорит он:

Когда глубокие следы сорокалетья

Цветущий дол твоей красы избороздят

И нищенский покров из жалкого веретья

Заменит юности блистательный наряд,

Тогда-то на вопрос: что сделал ты с красою?

Где все сокровища беспечно-добрых дней? —

Постыдной было бы, нелепой похвальбою

Ответить: все они во впадинах очей.[81]

Ты должен оставить след в искусстве: мои стихи «твои и рождены тобою»; послушайся меня, и я «произведу на свет тех, кто переживет века», а твои отражения будут населять иллюзорный мир театра. Дети, которым ты станешь отцом, не умрут, как смертные созданья из плоти и крови, но ты будешь жить в них и в моих пьесах:

Подобие свое создай хоть для меня,

Чтоб красота жила в тебе иль близ тебя.[82]

Я собрал все отрывки, которые вроде бы подтверждали мою догадку, и они произвели на меня сильное впечатление: теория Сирила Грэхема была продумана до мелочей! Я также научился легко различать строки, где Шекспир говорит о сонетах, а где – о серьезных драматических произведениях. До Сирила Грэхема ни один критик не обращал внимания на этот вопрос, а ведь он исключительно важен для целой серии сонетов. К своим сонетам Шекспир относился достаточно безразлично, не считая их чем-то выдающимся. Для него сонеты были всего лишь мимолетным увлечением и, по словам Миреса, предназначались только для очень узкого круга друзей. С другой стороны, Шекспир прекрасно сознает высокую художественную ценность своих пьес и гордится своим талантом драматурга. Обращаясь к Уилли Хьюзу, он говорит:

Но никогда не может умереть

Твоей красы пленительное лето,

Не может смерть твои черты стереть

Из памяти забывчивого света.

Покуда кровь кипит в людских сердцах,

Ты не умрешь в моих живых стихах.[83]

Фраза «ты не умрешь в моих живых стихах» наверняка относится к какой-то пьесе, которую драматург собирался отправить актеру, а заключительное двустишие выражает уверенность поэта в вечном успехе его творений. Такую же уверенность мы находим и в обращении Шекспира к Музе (сонеты сотый и сто первый):

Где, Муза, ты? Что не поешь так долго

О том, кто для тебя источник сил?

Иль в пошлой песне, изменяя долгу,

На недостойных тратишь светлый пыл?[84]

И, упрекая Владычицу Трагедии и Комедии в том, что «Правду с Красотой забыла воспевать», он говорит:

Но если так – ужель ты быть должна немой?

Неправда! От тебя зависит от одной

Заставить друга ввысь подняться с облаками,

Чтоб восхваленным быть грядущими веками.

Я ж научу тебя – как друга, уж поверь,

Потомству показать таким, как он теперь.[85]

Однако свое полное выражение эта идея получает в пятьдесят пятом сонете. Было бы грубой ошибкой считать, что «прославленные стихи» во второй строке относятся к самому сонету. Общее впечатление от сонета навело меня на мысль, что речь идет о какой-то пьесе – а именно о «Ромео и Джульетте».

Ни гордому столпу, ни царственной гробнице

Не пережить моих прославленных стихов,

И имя в них твое надежней сохранится,

Чем на дрянной плите, игралище веков.

Когда война столпы и арки вдруг низложит,

А памятники в прах рассыпятся в борьбе,

Ни Марса меч, ни пыл войны не уничтожат

Свидетельства, мой друг, живого о тебе.

И вопреки вражде и демону сомнений

Ты выступишь вперед – и похвала всегда

Сумеет место дать тебе средь поколений,

Какие будут жить до Страшного суда.

И так, покамест сам на Суд ты не предстанешь,

В стихах ты и в глазах век жить не перестанешь.[86]

Весьма любопытно, что в этом сонете, как и во многих других, Шекспир обещает Уилли Хьюзу вечную жизнь в привлекательном для взгляда обличье, то есть в зримой форме, в пьесе, которую будут смотреть.

Две недели я без отдыха изучал сонеты, почти не выходя из дома и отказываясь от всех приглашений. Каждый день приносил новые открытия, и Уилли Хьюз не выходил у меня из головы, став вездесущим призраком. Мне даже чудилось, что я вот-вот увижу его стоящим в темном углу моей комнаты – так живо описал его Шекспир: золотистые волосы, нежное изящество движений, мечтательные, глубоко посаженные глаза, тонкие пальцы, белоснежная кожа. Его имя завораживало меня: Уилли Хьюз! Уилли Хьюз! Какое мелодичное имя! Ну конечно же, кто, кроме него, мог повелевать страстями Шекспира? Только он, его властелин, чье очарованье к нему «навеки приковало»[87]; изящный «любимец» Природы[88]; «роза» Вселенной[89]; «вестник несравненный ликующей весны»[90]; одетый в «юности блистательный наряд»[91]; прелестный юноша, чей «голос – музыка»[92]; чей «блеск небесной красоты лишь одеянье сердца»[93] Шекспира и главный источник его поэтического вдохновения! Каким же горьким разочарованием теперь выглядели измена актера и его постыдные поступки – порок, который он сделал «чарующим»[94] силой своего обаяния, но тем не менее оставшийся пороком.

Однако, поскольку Шекспир простил его, не следует ли и нам его простить? У меня не было никакого желания приподнимать завесу над постыдными тайнами юного актера.

Другое дело – его уход из театра Шекспира. Это событие я внимательно изучил и в конце концов пришел к выводу, что Сирил Грэхем ошибался, считая Чапмена тем самым драматургом-соперником, упомянутым в восьмидесятом сонете. На самом деле Шекспир, очевидно, имел в виду Марло[95]. В то время, когда были написаны сонеты, пьесы Чапмена еще нельзя было назвать «великими стихами, что гордо развернули паруса», хотя это выражение вполне подходит для его более поздних произведений. Нет, именно Марло был соперником, о котором так высоко отозвался Шекспир; а тот самый «домовой, что по ночам его / Тайком напичкивал умом и дарованьем»[96] – это Мефистофель из «Доктора Фауста».

Марло был наверняка очарован красотой и изяществом юного актера и переманил его из театра «Блэкфрайерс» на роль Гейвстоуна в своем «Эдуарде II». Как видно из восемьдесят седьмого сонета, Шекспир имел законное право не отпускать Уилли Хьюза из труппы:

Прощай! Ты для меня бесценное владенье,

Но стала для тебя ясней твоя цена —

И хартии твоей приносят письмена

От власти временной моей освобожденье,

По милости твоей владел лишь я тобой;

Чем мог я заслужить такое наслажденье?

Но права на тебя мне не дано судьбой:

Бессилен договор, напрасно принужденье.

Мои достоинства неверно оценя,

Отдавши мне себя в минутном заблужденьи —

Свой драгоценный дар, по строгом обсужденьи,

Теперь ты хочешь взять обратно у меня…

Так! Я владел тобой в блаженном сновиденьи:

Во сне я был король. Стал нищим в пробужденьи![97]

Того, кого он не мог удержать любовью, он не захотел удерживать силой. Уилли Хьюз перешел в труппу лорда Пемброка и, возможно, выступал во дворе таверны «Красный бык», играя избалованного фаворита короля Эдуарда. После смерти Марло молодой актер, видимо, вернулся обратно, и Шекспир с готовностью простил капризного предателя, как бы ни относились к этому другие члены труппы.

А как метко он изобразил нрав этого лицедея! Уилли Хьюз был одним из тех,

Кто, возбудив других, холодным остается,

И на соблазн нейдет, и злу не поддается.[98]

Он мог притворяться любящим, но не мог испытывать любовь; он лишь изображал страсть, не чувствуя ее.

В ином лице легко по хмурому челу

Прочесть на дне души созревшую измену,[99]

но не таков был Уилли Хьюз. Шекспир обращается к нему со словами безумного обожания:

Но небеса, тебе плоть давшие и кровь,

Решили, что в тебе должна лишь жить любовь,

И как бы ни была зла мыслей неизбежность,

В чертах твоих должны сиять лишь страсть и нежность.[100]

В его «непостоянстве» и «изменах» легко узнать неискренность и вероломство, которые, похоже, неотделимы от актерского таланта, – точно так же и тщеславие, ищущее немедленного признания, присуще всем актерам. Впрочем, Уилли Хьюзу в этом повезло больше, чем другим: он в некотором смысле обрел бессмертие и живет в пьесах Шекспира, нераздельно с ними связанный.

Бессмертье в них тебе судил Всесильный,

А мне, когда умру, – удел червей.

Мне предназначен скромный холм могильный,

Тебе – нетленный трон в очах людей.

Твой монумент – мой стих: прочтут его

Еще бытья не знающие очи

На языках, неведомых еще,

Когда мы все умолкнем в вечной ночи.[101]

В сонетах постоянно подчеркивается та власть, которую имел Уилли Хьюз над зрителями – «зеваками», как их называл Шекспир. Пожалуй, лучше всего изумительный актерский дар Уилли Хьюза описан в «Жалобе влюбленной»:

С притворством необычного искусства

Уловки хитрости сплетались в нем.

Он то как будто бы лишался чувства,

То весь бледнел, то вспыхивал огнем;

И быстро так менял свой вид, притом

Что верилось невольно тем страданьям,

Румянцу, вздохам, бледности, рыданьям!..

Владел он красноречьем вдохновенно:

Заговорит – уж ждет его успех.

Он знал слова, чтоб превратить мгновенно

Улыбку в слезы, слезы в звонкий смех;

Смутить ли, убедить – умел он всех.

В ловушку воли – думы, чувства, страсти

Поймав, умел в своей держать он власти.[102]

Однажды мне показалось, что я нашел подлинное упоминание об Уилли Хьюзе в источнике елизаветинской эпохи. Томас Нелл, священник графа Эссекского, оставил подробное описание последних дней его светлости: в ночь накануне смерти граф «призвал к себе Уильяма Хьюса, своего музыканта, и велел сыграть на верджинеле[103] и спеть. “Сыграй, – молвил он, – мою песню, Уилл Хьюс, я сам ее спою”. И спел он ее с радостью, а не как раненый лебедь, что, глядя вниз, оплакивает свой конец, но как веселый жаворонок, простер руки, и поднял взор к Господу своему, и вознесся в горние выси, и звучный глас его достиг хрустального свода небес».

Кто еще мог играть на верджинеле умирающему создателю цикла любовных сонетов, как не тот самый Уилли Хьюз, которому посвятил стихи Шекспир и чей голос, по словам поэта, звучал как музыка? Однако лорд Эссекс умер в 1576 году, когда Шекспиру было всего-то двенадцать лет. Нет, этот музыкант никак не годился на роль «мистера У. Х.». А вот не был юный друг Шекспира сыном того музыканта? По крайней мере, я убедился, что в елизаветинскую эпоху существовал некто по имени Уилли Хьюз. И похоже, фамилия «Хьюз» тесно связана с музыкой и театром. Первой английской актрисой стала красавица Маргарет Хьюз, в которую безумно влюбился принц Руперт. Почему бы не предположить, что она, как и юный актер театра Шекспира до нее, происходила из рода того самого музыканта лорда Эссекса? Вот только где же доказательства? Увы, никаких подтверждений, что эти трое как-то связаны между собой, я не нашел. Мне чудилось, что я вот-вот получу неопровержимое свидетельство, но оно ускользало из рук.

От мыслей о жизни Уилли Хьюза я перешел к размышлениям о его смерти. Интересно, какой конец его постиг?

Не отправился ли он в числе прочих английских актеров в 1604 году в Германию? Они выступали перед великим герцогом Генрихом-Юлием Брауншвейгским, который и сам прославился как драматург, затем при дворе чудаковатого курфюрста Бранденбургского, который, говорят, был таким страстным поклонником красоты, что однажды купил у заезжего греческого купца сына, отдав за него столько янтаря, сколько весил юноша, и устраивал пышные зрелища в честь своего раба – как раз во время ужасной засухи 1606/1607 года, когда за семь месяцев не пролилось ни капли дождя и изнуренные голодом люди замертво падали прямо на улицах. Как бы то ни было, нам достоверно известно, что в 1613 году в Дрездене ставили «Ромео и Джульетту», а также «Гамлета» и «Короля Лира». И разве не Уилли Хьюзу кто-то из свиты английского посланника привез в 1615 году посмертную маску Шекспира – последний скромный дар великого поэта горячо любимому другу?

Воистину, кто, как не юный актер, чья красота была неотъемлемой частью романтизма произведений Шекспира, должен был принести в Германию семя новой культуры и стать предвестником великолепной эпохи Просвещения восемнадцатого века: хотя у ее истоков стояли Лессинг и Гердер, а полного расцвета она достигла благодаря Гёте, немалую роль сыграл также и другой актер, Фридрих Шредер, который пробудил умы и средствами театра показал глубокую, неразрывную связь жизни и литературы. Если все случилось именно так – а никаких доказательств обратного я не обнаружил, – то Уилли Хьюз вполне мог быть одним из английских актеров (mimae quidam ex Britannia, как называет их одна старинная хроника), убитых в Нюрнберге во время внезапно разразившегося бунта и тайно похороненных в маленьком винограднике за городом некими молодыми людьми, «кои прельщены были их лицедейством и постичь желали тайны нового ремесла». Маленький виноградник у городской стены – можно ли найти более подходящее место упокоения для того, о ком Шекспир сказал: «Искусство же мое живет одним тобою»?[104] Ведь разве не из Дионисовых мистерий возникло искусство трагедии? Разве не с уст сицилийских виноградарей впервые сорвался легкий смех Комедии, с ее беспечным весельем и острыми словцами? И разве не пенная влага, оставляя пурпур и багрянец на лицах и телах, впервые навела на мысль о колдовской силе грима, пробудив желание скрыться под маской, заставив высоко ценить беспристрастие – и так появились грубые начатки драматического искусства.

В любом случае, где бы ни покоился прах Уилли Хьюза – в маленьком винограднике у готических ворот немецкого города или на забытом церковном кладбище среди шума и суеты Лондона, – его могилу не отмечает пышное надгробие. Как и предрекал поэт, его истинная гробница – стихи Шекспира, его настоящий памятник – вечность драматического искусства. Такова участь всех тех, чья красота вдохновила творения их эпохи: точеное тело вифинского раба истлело в зеленом нильском иле, а прах юного афинянина развеян по желтым холмам Керамика, но и поныне живет Антиной в скульптуре, а Хармид – в философии.

Глава 3

Прошло три недели, и я решил написать Эрскину, призывая его почтить память Сирила Грэхема и открыть миру созданное им замечательное толкование сонетов – единственное толкование, которое дает ответ на любой вопрос и объясняет любую неясность. К сожалению, у меня не сохранилась копия того письма, и мне не удалось заполучить оригинал; помню только, что я расписал все в подробностях, заполнив множество страниц пылким повторением аргументов и доказательств, обнаруженных в результате моих изысканий. Я был уверен, что не просто воздаю должное Сирилу Грэхему, возвращая ему законное место в истории литературы, но защищаю честь самого Шекспира, смывая с нее незаслуженное пятно банальной любовной интрижки. Я вложил в письмо всю свою веру, всю свою страсть.

Стоило мне отослать письмо, как на меня нашло нечто странное. Казалось, я исчерпал всю веру в истинность теории Уилли Хьюза, отдал нечто важное, и мной овладело полное безразличие к загадке сонетов. Что же случилось? Трудно сказать. Возможно, найдя идеальную форму выражения для своей страсти, я тем самым истощил ее. Сила чувств, как и телесная сила, имеет предел. Быть может, пытаясь убедить другого, ты сам должен отчасти потерять способность верить? А может, я просто устал от всего этого и, угаснув, энтузиазм больше не мешал разуму судить непредвзято? В чем бы ни была причина – а я так и не понял, в чем она заключалась, – несомненно было одно: Уилли Хьюз внезапно превратился в миф, в пустую мечту, в мальчишескую фантазию юнца, который, как свойственно пылким натурам, больше старается убедить в чем-то других, чем самого себя.

В письме я наговорил Эрскину много несправедливых и обидных слов, поэтому решил немедля повидать его и принести извинения. Утром следующего дня я приехал в дом на Бердкейдж-уок и застал Эрскина в библиотеке: он рассматривал стоящий перед ним портрет Уилли Хьюза.

– Дорогой друг! – сказал я. – Позвольте перед вами извиниться.

– Извиниться? – удивился он. – За что?

– За письмо, – ответил я.

– За что же тут извиняться? – возразил он. – Напротив, вы оказали мне величайшую услугу. Вы доказали, что теория Сирила Грэхема абсолютно верна.

– Не хотите ли вы сказать, что верите в Уилли Хьюза? – воскликнул я.

– А почему бы нет? – ответил он. – Вы убедили меня. Или, по-вашему, я не в состоянии оценить силу доказательств?

– Так ведь нет же никаких доказательств! – Я со стоном опустился в кресло. – Я написал вам в пылу глупого энтузиазма. Меня растрогала история гибели Сирила Грэхема, очаровала его романтическая идея, заворожили ее новизна и необычность. Теперь я вижу, что эта теория основана на заблуждении. Единственное доказательство существования Уилли Хьюза – стоящая перед вами картина, но ведь это подделка! Нельзя же в подобных вопросах руководствоваться одними лишь чувствами. Какой бы романтичной ни казалась теория Уилли Хьюза, логика против нее.

– Да что это с вами? – изумленно посмотрел на меня Эрскин. – Ведь своим письмом вы убедили меня, что Уилли Хьюз существовал на самом деле! Почему вы вдруг передумали? Или ваше письмо всего лишь шутка?

– Я и сам не могу это объяснить, – признался я. – Однако теперь я вижу, что теория Сирила Грэхема ничем не подтверждается. Сонеты адресованы лорду Пемброку. Бога ради, не тратьте понапрасну время, пытаясь найти никогда не существовавшего юного актера времен королевы Елизаветы и сделать из него героя сонетов великого поэта.

– Похоже, вы плохо понимаете теорию Сирила, – ответил он.

– Плохо понимаю! – воскликнул я. – Дорогой мой Эрскин, да мне уже кажется, что это я ее придумал. Из моего письма наверняка видно, что я не просто тщательно во всем разобрался, но и нашел всевозможные доказательства. У этой теории есть единственный изъян: она изначально предполагает, что человек, чье существование мы и пытаемся доказать, действительно жил на свете. Если допустить, что в труппе Шекспира был юноша по имени Уилли Хьюз, то легко показать, что сонеты адресованы ему. Однако, поскольку мы знаем, что такого имени нет в списках актеров театра «Глобус», то нет и смысла продолжать поиски.

– А вот этого мы как раз и не знаем! – возразил Эрскин. – Действительно, имя Уилли Хьюза не встречается в списке труппы, приведенном в первом издании, но, как заметил Сирил, это скорее доказывает, чем опровергает существование Уилли Хьюза, если учесть, что он предательски покинул «Глобус» и ушел к сопернику Шекспира.

Мы проспорили не один час, однако я так и не сумел переубедить Эрскина: он оставался верен теории Сирила Грэхема. Он заявил, что намерен посвятить жизнь доказательству этой теории и таким образом почтить память своего друга. Я умолял и уговаривал его, смеялся над ним, но все без толку. В конце концов мы расстались – хоть и не поссорившись, но слегка недовольные друг другом. Эрскин уверился в моем легкомыслии, а я посчитал его глупцом. Когда я заглянул к нему в следующий раз, слуга ответил, что он уехал в Германию.

Однажды, года через два, я приехал к себе в клуб, и привратник вручил мне конверт с иностранным штемпелем. Письмо оказалось от Эрскина, отправлено из гостиницы «Англетер» в Каннах. Оно привело меня в ужас, хотя я несколько сомневался, что Эрскин настолько безумен, чтобы исполнить задуманное. Он написал, что, испробовав все возможные способы доказать существование Уилли Хьюза, потерпел неудачу и, подобно Сирилу Грэхему, отдавшему жизнь за эту теорию, собирается принести в жертву свою жизнь по той же самой причине. Письмо заканчивалось так: «Я все еще верю в Уилли Хьюза. К тому времени, как вы получите мое письмо, я буду уже мертв, добровольно отдав жизнь во имя Уилли Хьюза: во имя него и во имя Сирила Грэхема, которого я легкомысленным скептицизмом и глупым неверием довел до самоубийства. Однажды вам явили истину, но вы ее отвергли. Теперь истина возвращается к вам, обагренная кровью двух жертв, – так не отворачивайтесь же от нее».

Я содрогнулся от ужаса. Не может быть! Худший способ распорядиться своей жизнью – это отдать ее за религиозные убеждения, но чтобы умереть за литературную теорию! Это просто невероятно.

Я посмотрел на дату. Письмо было написано неделю назад. Досадные случайности несколько дней не давали мне заглянуть в клуб, иначе, возможно, мне удалось бы спасти Эрскина. А вдруг еще и теперь не поздно? Я вернулся домой, собрал вещи и сел на ночной почтовый поезд, уходящий с вокзала Чаринг-Кросс. Путь мне показался невыносимо долгим, я изнывал от нетерпения. Приехав в Канны, я немедля бросился в «Англетер». Мне сказали, что Эрскина похоронили два дня назад на Английском кладбище. Эта трагедия была такой жуткой нелепостью! Потрясенный до глубины души, я сам не помню, что говорил, и окружающие с любопытством на меня поглядывали.

В вестибюле гостиницы вдруг появилась леди Эрскин, в глубоком трауре. Увидев меня, она подошла, пробормотала что-то о бедном сыне и разрыдалась. Я отвел ее в номер. В гостиной леди Эрскин ждал какой-то пожилой джентльмен – как оказалось, доктор-англичанин.

Мы долго говорили об Эрскине, но я ни словом не упомянул причину его самоубийства. Очевидно, он ничего не сказал матери о том, что заставило его совершить столь непоправимый, столь безумный поступок. Наконец леди Эрскин поднялась.

– Джордж оставил для вас кое-что, – сказала она. – Он очень дорожил этой вещью. Пойду принесу.

Как только она вышла из комнаты, я обратился к доктору.

– Для леди Эрскин это наверняка был тяжелый удар! Удивительно, что она так стойко его вынесла.

– Да ведь она уже много месяцев знала, к чему все идет, – ответил доктор.

– Много месяцев знала об этом? – воскликнул я. – Тогда почему же она его не остановила?! Почему не приставила к нему сиделку? Он, должно быть, с ума сошел!

Доктор посмотрел на меня в полном недоумении.

– Не понимаю, о чем это вы?

– Ну как же! Мать знает, что сын собирается наложить на себя руки…

– Наложить на себя руки! Помилуйте, бедняга Эрскин вовсе не совершал самоубийства. Он умер от чахотки. Он приехал сюда, чтобы умереть. Едва взглянув на него в первый раз, я понял, что дело плохо. Одного легкого почти не осталось, другое тоже было сильно затронуто. За три дня до смерти он спросил меня, есть ли надежда. Я откровенно признался, что надежды нет, ему осталось жить всего несколько дней. Он написал несколько писем и, смирившись со своей участью, до конца оставался в полном сознании.

В этот момент в гостиную вошла леди Эрскин – со злополучным портретом Уилли Хьюза в руках.

– Умирая, Джордж умолял меня передать это вам, – сказала она.

Я взял портрет, и ее слезы капнули мне на ладонь.

Теперь картина висит у меня в библиотеке, и ею восторгаются мои искушенные в живописи друзья. Они пришли к выводу, что это не Клуэ, а Удри. Я не стал рассказывать им истинную историю этого портрета. Но иногда, глядя на него, я думаю, что Уилли Хьюз и вправду мог быть героем сонетов Шекспира.

«Счастливый Принц» и другие сказки