Портрет Дориана Грея — страница 21 из 46

Он встал с кресла и, с содроганием взглянув последний раз на портрет, заслонил его высоким экраном.

— Как это ужасно! — пробормотал он и, подойдя к стеклянной двери, распахнул ее. Затем вышел в сад и вдохнул полной грудью свежий утренний воздух. Казалось, утро прогнало темные страсти из его души, и он думал теперь только о Сибилле. В сердце своем он слышал отзвук прежней любви. Он без конца твердил имя возлюбленной. И птицы, распевавшие в росистом саду, рассказывали о ней цветам.

Глава VIII

Когда Дориан проснулся, было далеко за полдень. Его камердинер уже несколько раз на цыпочках входил в спальню посмотреть, не проснулся ли молодой хозяин, и немало дивился тому, что тот спит так долго. Наконец из спальни раздался звонок, и Виктор, бесшумно ступая, вошел туда с чашкой чая и целой стопкой писем на подносе из старинного севрского фарфора. Поставив поднос на столик, он раздвинул зеленые шелковые портьеры на блестящей синей подкладке, закрывавшие три высоких окна.

— Месье хорошо спали? — произнес он с почтительной улыбкой.

— Который час, Виктор? — сонно спросил Дориан.

— Четверть второго, месье.

Неужели так поздно? Дориан сел в постели и, попивая чай, стал разбирать письма. Одно было от лорда Генри, его принес посыльный сегодня утром. После минутного колебания Дориан отложил его в сторону и бегло просмотрел остальные. Это были приглашения на обеды, билеты на закрытые вернисажи, программы благотворительных концертов и тому подобное — обычный хлам, которым засыпают светского молодого человека в разгар сезона. Был здесь и повторный счет на довольно крупную сумму — за туалетный прибор из чеканного серебра в стиле Людовика XV (счет этот Дориан никак не решался переслать своим опекунам, людям старого закала, крайне отставшим от века и не понимавшим, что необходимо приобретать только те вещи, в которых нет ни малейшей необходимости). Увидел он также и несколько писем от ростовщиков с Джермин-стрит, в весьма учтивых выражениях предлагавших ссудить какую угодно сумму по первому требованию и за самые умеренные проценты.

Минут через десять Дориан встал и, накинув элегантный, расшитый шелком кашемировый халат, прошел в облицованную ониксом ванную комнату. После долгого сна холодная вода освежила его. Он, казалось, забыл обо всем, что произошло накануне. Только раз или два в голове у него промелькнуло смутное воспоминание, что он был участником какой-то необычайной драмы, но все это казалось нереальным, как сон.

Одевшись, он прошел в библиотеку и сел за круглый столик у раскрытого окна, где для него был приготовлен легкий завтрак на французский манер. День выдался чудесный. Теплый воздух был насыщен пряными ароматами. В комнату влетела пчела и, жужжа, принялась кружить над стоявшей перед ним китайской вазой с нарисованными на ней синими драконами, в которой стояли желтые розы. Он чувствовал себя совершенно счастливым.

Но вдруг взгляд его остановился на экране, которым он накануне заслонил портрет, и он невольно вздрогнул.

— Месье холодно? — спросил камердинер, подававший ему в эту минуту омлет. — Может быть, закрыть окно?

Дориан покачал головой:

— Нет, мне не холодно.

Так неужели же все это было на самом деле? И неужели портрет действительно изменился? Или это была игра расстроенного воображения, и ему просто показалось, что радостная улыбка сменилась улыбкой злобной? Ведь не могут же меняться краски на полотне! Какой вздор! Надо будет как-нибудь рассказать Бэзилу — это его здорово позабавит!

Однако как живо стоит это у него перед глазами! Сначала в полумраке, затем в ярком свете раннего утра он увидел это выражение жестокости, искривившее губы. И сейчас он чуть не со страхом ждал той минуты, когда камердинер уйдет из комнаты. Он знал, что, оставшись один, он не выдержит и подойдет к портрету. И он боялся того, что увидит.

Когда камердинер, подав кофе и папиросы, направился к двери, Дориан почувствовал огромное желание остановить его. И, прежде чем тот открыл дверь, он вернул Виктора. Камердинер стоял в почтительной позе, ожидая приказаний. Дориан с минуту молча на него смотрел, а затем со вздохом сказал:

— Меня ни для кого нет дома, Виктор.

Камердинер поклонился и ушел.

Дориан встал из-за стола, закурил папиросу и сел на кушетку, стоявшую против экрана. Это был старинный, из позолоченной испанской кожи экран с тиснеными на нем узорами в стиле Людовика XIV. Дориан смотрел на узоры и спрашивал себя, доводилось ли этому экрану когда-либо прежде скрывать тайну чьей-нибудь жизни.

Стоит ли отодвигать его? Или лучше оставить на месте? Смотреть на портрет не было никакого смысла. Если все окажется правдой, он лишний раз испытает чувство леденящего ужаса, ну а если нет, зачем беспокоиться?

Ну а если по роковой случайности чей-нибудь посторонний глаз заглянет за экран и увидит эту страшную перемену? Или если придет Бэзил Холлуорд и захочет взглянуть на свою работу? А он непременно захочет… Нет, на портрет все-таки нужно взглянуть — и немедленно. Нет ничего мучительнее неизвестности.

Дориан встал и запер на ключ обе двери. Он хотел быть один в ту минуту, когда увидит маску своего позора. Затем, отодвинув экран, он оказался лицом к лицу с самим собой. Да, сомнений быть не могло: портрет изменился.

Позднее он часто — и каждый раз с удивлением — вспоминал, что в первые несколько минут он смотрел на портрет почти с отстраненным интересом. Ему казалось невероятным, что с тем, чему не надлежит изменяться, могла произойти такая перемена — а между тем она была налицо (и, увы, на лице). Неужели есть какое-то непостижимое сродство между его душой и химическими атомами, из которых составлены на полотне формы и краски? Возможно ли, что эти атомы отражают все движения души, делают реальными ее сны? Или тут кроется иная, еще более страшная причина?

Его передернуло при этой мысли, он снова подошел к кушетке, лег и долго, не отрываясь, смотрел на портрет, чувствуя, как холодеет от ужаса.

Утешало его лишь сознание, что кое-чему портрет научил его — и прежде всего помог ему понять, как несправедлив, как жесток он был с Сибиллой Вейн. Исправить это еще не поздно. Сибилла станет его женой. Его эгоистичная и, быть может, надуманная любовь под ее влиянием преобразится в чувство более благородное, а портрет, написанный Бэзилом, всегда будет указывать ему верный путь в жизни, руководить им, как одними руководит добродетель, другими — совесть, а всеми нами — страх перед Богом. Угрызения совести и нравственные мучения можно усыпить с помощью наркотиков. Но здесь перед его глазами был зримый символ разложения, наглядный результат прегрешения. И с этих пор перед ним всегда будет это вечное доказательство того, что человек способен погубить собственную душу.

Пробило три часа, затем четыре. Потом прошло еще полчаса, а Дориан все не мог оторвать взгляд от портрета. Он пытался собрать воедино алые нити жизни, соткать из них какой-то узор, отыскать свой путь в багровом лабиринте страстей, в котором он заблудился. Он не знал, что ему делать и что думать. Наконец он подошел к столу и принялся писать пылкое письмо возлюбленной; он молил ее о прощении и называл себя безумцем. Страницу за страницей исписывал он словами, исполненными страстного раскаяния и еще более страстной муки. В самобичевании есть своего рода сладострастие. К тому же, когда мы себя виним, мы знаем, что никто другой уже не вправе винить нас. Отпущение грехов дает нам не столько священник, сколько сама исповедь. Дориану достаточно было написать Сибилле, чтобы почувствовать себя прощенным.

Неожиданно постучали в дверь, и он услышал голос лорда Генри:

— Дориан, мне необходимо поговорить с вами. Впустите меня! Что это вы вздумали запираться?

Дориан не отвечал и не двигался с места. Но стук повторился, еще громче и настойчивее. Да, он, пожалуй, впустит лорда Генри и объявит ему, что отныне он начинает новую жизнь. При необходимости он пойдет и на ссору с Гарри или даже на окончательный разрыв, если это окажется неизбежным.

Он вскочил, поспешно закрыл экраном портрет и отпер дверь.

— Я вам искренне сочувствую, Дориан, — были первые слова лорда Генри. — Но вы старайтесь не думать о том, что случилось.

— Вы имеете в виду Сибиллу Вейн? — спросил Дориан.

— Да, разумеется, — лорд Генри сел и стал медленно стаскивать с рук желтые перчатки. — Все это, конечно, ужасно, но я здесь не вижу вашей вины. Скажите… после спектакля вы ходили к ней за кулисы?

— Да, ходил.

— Я так и думал. И что, вы устроили ей сцену?

— Я был к ней жесток, Гарри, ужасно жесток! Но я уже успокоился и не жалею о том, что произошло. Это помогло мне лучше познать самого себя.

— Я рад, Дориан, что вы так относитесь к этому. Признаться, я боялся, что вы терзаетесь угрызениями совести и в отчаянии рвете на себе свои золотые кудри.

— Через все это я уже прошел, — отозвался Дориан, с улыбкой покачав головой, — и теперь совершенно счастлив. Я наконец понял, что такое совесть. Это вовсе не то, что вы о ней говорили, Гарри. Она — божественное начало в человеке. И больше не надо смеяться над этим — по крайней мере, при мне. Я хочу быть человеком, у которого чистая совесть, я не могу допустить, чтобы душа моя стала уродливой.

— Какая прекрасная эстетическая основа для нравственности, Дориан! Поздравляю вас. И с чего же вы намерены начать?

— С женитьбы на Сибилле Вейн.

— На Сибилле Вейн! — воскликнул лорд Генри, вставая и с величайшим удивлением глядя на Дориана. — Но, дорогой мой, она…

— Ах, знаю, Гарри, что вы собираетесь мне сказать: какую-нибудь очередную гадость о браке. Прошу вас, не надо! Никогда больше не говорите мне таких вещей. Два дня тому назад я просил Сибиллу быть моей женой. И я своего слова не нарушу. Она будет моей женой.

— Будет вашей женой? Опомнитесь, Дориан!.. Постойте, разве вы не получили моего письма? Я его написал сегодня утром, и мой слуга отнес его вам.