Портрет Дориана Грея — страница 10 из 43

— Почему, Гарри?

— Потому что они так сентиментальны.

— Но я люблю сентиментальных людей.

— Не женитесь никогда вообще, Дориан. Мужчины женятся от усталости, женщины выходят замуж из любопытства. И те и другие разочаровываются.

— Не думаю, чтобы я когда-нибудь женился, Гарри. Я слишком влюблен. Это один из ваших афоризмов. Я применяю его на практике, как, впрочем, и все, что вы говорите.

— В кого же вы влюблены? — спросил лорд Генри после паузы.

— В одну актрису, — краснея, ответил Дориан.

Лорд Генри пожал плечами.

— Это довольно банальный дебют.

— Вы бы этого не сказали, если бы увидели ее, Гарри!

— Кто же она такая?

— Ее зовут Сибилла Вэн.

— Никогда не слыхал о ней.

— И никто не слыхал. Но когда-нибудь все услышат. Она положительно гений!

— Милый мой, женщины вообще никогда не бывают гениями. Женщины — декоративный пол. Им всегда нечего сказать, но они это говорят очаровательно. Они олицетворяют торжество материи над мыслью, точно так же, как мужчины — торжество мысли над моралью.

— Гарри, как вы можете…

— Милый Дориан, это совершенная правда. Я сейчас занимаюсь анализом женщин, и поэтому мне лучше знать. Вопрос не так сложен, как я полагал. Я нахожу, что в конце концов есть только две категории женщин: бесцветные и накрашенные. Первые очень полезны. Если хотите приобрести респектабельную репутацию, стоит только посидеть с ними рядом за ужином. Женщины второй категории весьма обворожительны. Впрочем, они совершают одну ошибку: они красятся, чтобы выглядеть моложе. Наши бабушки красились, чтобы уметь блеснуть разговором. Rouge и esprit[6] прежде бывали неразлучны. Теперь это все прошло. Раз только женщина может выглядеть на десять лет моложе своей дочери, она вполне удовлетворена. Что же касается умения говорить, то во всем Лондоне едва наберется пять женщин, с которыми стоит поговорить; да и то две из них не могут быть приняты в приличном обществе. Ну, а все-таки расскажите мне про вашего гения. Давно вы с ней познакомились?

— Ах, Гарри, ваши слова пугают меня.

— Не обращайте на них внимания. Давно вы с нею знакомы?

— Недели три.

— Где же вы с нею встретились?

— Я расскажу вам, Гарри, но вы не должны относиться к этому насмешливо. В конце концов, этого бы никогда не случилось, не встреться я с вами. Вы преисполнили меня дикой жаждой узнать жизнь. В следующие дни после нашей встречи что-то клокотало в моих жилах. Бродя по парку, или по Пикадилли, я вглядывался в каждого встречного, с безумным любопытством спрашивая себя, какую жизнь он ведет. Некоторые меня привлекали. Другие наполняли ужасом. В воздухе носился какой-то сладостный яд. У меня появилась страстная жажда каких-нибудь ощущений… Однажды вечером, часов в семь, я решил выйти на улицу в поисках за каким-нибудь приключением. Я чувствовал, что наш серый, чудовищный Лондон, с его мириадами людей, с его темными грешниками и блестящими грехами, по вашему выражению, что-нибудь имел в запасе и для меня. Я представил себе тысячи разных вещей. Самая опасность наполняла меня чувством наслаждения. Я вспомнил все, что вы говорили мне в тот чудный вечер, когда мы в первый раз обедали вместе, — о том, что поиски красоты составляют истинную тайну жизни. Не знаю, чего я, собственно, ожидал, но я вышел из дому, побрел к восточной части города и вскоре заблудился в лабиринте грязных улиц и пыльных скверов, без малейшего признака травы. Около половины девятого я проходил мимо какого-то нелепого театрика, с большими, яркими газовыми фонарями и пестрыми афишами. Мерзостный какой-то еврей, в самом удивительном жилете, — я в жизни не видел такого! — стоял у входа, куря какую-то гнусную сигару. У него были лоснящиеся пейсы, а на пластроне его грязной рубашки сиял громадный бриллиант. — «Не угодно ли будет ложу, милорд?» — предложил он мне, снимая шляпу с видом изысканной вежливости. В нем было что-то такое, что меня очень забавляло, Гарри: это было совершенное чудище! Я знаю, что вы будете надо мною смеяться, но я действительно вошел и заплатил целую гинею за литерную ложу. И до нынешнего дня я еще не могу себе объяснить, почему я это сделал; а между тем, если бы я этого не сделал, я прозевал бы величайшее увлечение моей жизни. Я вижу, вы смеетесь. Это ужасно с вашей стороны!

— Я не смеюсь, Дориан; по крайней мере, не смеюсь над вами. Но вы не должны говорить: «величайшее увлечение моей жизни». Скажите — «первое». Вас всегда будут любить, и вы всегда будете влюблены в любовь. «Une grande passion» — привилегия людей, которым нечего делать. Это единственное занятие для нетрудящихся классов страны. Но бойтесь. Вас ждут впереди восхитительные вещи. Это только начало.

— Неужели вы думаете, что у меня такая неглубокая натура? — гневно воскликнул Дориан Грей.

— Нет, я именно думаю, что она у вас глубокая.

— Что вы хотите сказать?

— Милый мальчик, люди, которые любят лишь один раз в жизни, — именно неглубокие люди. То, что они называют верностью и честностью, по-моему — только летаргия привычки или недостаток воображения. Верность в чувствах — то же самое, что постоянство в мысли, — просто признание своего бессилия. Верность! Я должен когда-нибудь в ней разобраться. В ней страсть к собственности. Есть много вещей, которые мы выкинули бы, как ненужные, если бы не боялись, что кто-нибудь другой их подберет. Но я не хочу прерывать вас. Продолжайте ваш рассказ.

— Хорошо; так я очутился в скверной, маленькой ложе, на самой сцене, с гадким занавесом перед глазами. Я заглянул за занавес и оглядел театр. Это было мишурное сооружение, все в купидонах с рогами изобилия, точно свадебный торт третьего разряда. Галерея и амфитеатр были почти полны, но оба ряда обтрепанных кресел партера были пусты, а в том, что они называли балконом, не было почти ни души. Какие-то женщины разносили апельсины и имбирное пиво, а вся публика усердно уничтожала орехи.

— Это, должно быть, совершенно напоминало славные дни британской драмы?

— Может быть, но тем не менее это производило удручающее впечатление. Я начинал уже задумываться, что мне предпринять, как вдруг обратил внимание на афишу. И как бы вы думали, Гарри, что они играли?

— Ну, что-нибудь в роде «Мальчик-идиот, или Нем, но невинен». Кажется, отцам нашим нравились такие пьесы. Чем больше я живу, Дориан, тем все больше убеждаюсь, что то, что годилось для наших отцов, никуда не годится для нас. В искусстве, как и в политике, les grand-peres ont tojours tort[7].

— Пьеса была достаточно хороша и для нас, Гарри. Это была «Ромео и Джульетта». Должен сознаться, что сначала мне стало обидно за Шекспира, исполняемого в такой скверной дыре. И все же я был несколько заинтересован. Во всяком случае, я решил дождаться первого действия. Оркестр был ужасный, управлял им молодой еврей, сидевший за расстроенным пианино, которое чуть меня не выгнало; но наконец поднялся занавес, и представление началось. Ромео изображал плотный толстый человек, с наведенными жженой пробкой бровями, с хриплым, трагическим голосом; фигура была у него, точно пивной бочонок. Меркуцио был так же плох. Его играл какой-то комедиант, который вводил отсебятину и, казалось, был в весьма фамильярных отношениях с амфитеатром. Оба они были так же нелепы, как и декорации, которые как будто попали туда из деревенского балагана. Но Джульетта! Гарри, вообразите себе девушку едва семнадцати лет, с нежным, точно цветок, маленьким личиком, с маленькой греческой головкой, с пышными косами темно-каштановых волос; у нее глаза — точно фиалковые колодцы страсти, у нее уста, как лепестки розы. Она была самым дивным созданием, какое мне пришлось встретить в жизни. Вы говорили мне однажды, что пафос на вас не действует, но что красота, одна красота могла бы вызвать на глаза ваши слезы. Гарри, говорю вам, я едва мог видеть эту девушку от слез, затуманивших мне глаза. А ее голос, — я никогда не слыхал подобного! Сначала он был очень тихий, с глубокими, ласкающими нотами, которые как будто сами входят в ухо слушателя. Потом он стал громче и зазвучал, словно флейта или отдаленный гобой. А когда дошло до сцены в саду, в этом голосе звучала вся нега и дрожь экстаза, которую слышишь перед зарей, когда поют соловьи. А потом были моменты, когда в нем отдавалась дикая страсть скрипок. Вы знаете, как может волновать голос, — ваш голос и голос Сибиллы Вэн, вот чего я никогда не забуду. Когда я закрываю глаза, я слышу эти голоса, и каждый из них говорит мне разное. Я не знаю, которого слушаться. Почему мне не любить ее? Гарри, я люблю ее! Она для меня все в жизни! Каждый вечер я хожу туда и смотрю, как она играет. Один вечер она — Розалинда, другой — Имогена. Я видел ее умиравшей во мраке итальянского склепа, пившей яд с губ своего возлюбленного. Я следил за ее странствованиями в лесах Ардена, в костюме хорошенького мальчика, в курточке, трико и изящной шапочке. Безумной она являлась перед преступным королем, подавая ему руту и горькие травы. Она была невинна, и черные руки ревности терзали ее тонкую, как тростник, шею. Я видел ее во все времена, во всех костюмах. Обыкновенные женщины никогда не говорят столько воображению: — они ограничены своим веком. Никакое волшебство их не преображает. И их мысли вскоре узнаёшь так же хорошо, как и их шляпки. Их всегда можно разгадать. Ни в одной из них нет тайны. Утром они катаются в парке, а днем болтают за чаем, с вечной стереотипной улыбкой по модному образцу. Они, положительно, все как на ладони. Но актриса! Как не похожа на них актриса! Гарри, почему вы никогда не говорили мне, что единственно кого стоит любить, это — актрису!

— Потому что я любил их слишком много, Дориан.

— О, да, отвратительные создания, с крашеными волосами и размалеванными лицами?

— Ну, не браните крашеные волосы и размалеванные лица. В них иногда есть странная прелесть, — сказал лорд Генри.

— Я жалею, что рассказал вам о Сибилле Вэн!