Портрет Дориана Грея — страница 21 из 43

роме того, ничто не льстит так тщеславию человека, как репутация грешника. Совесть делает всех нас эгоистами. Право же, утешениям, которые женщины находят в современной жизни, нет конца. На самом же деле, я еще не назвал самого главного утешения.

— Какое же это, Гарри? — рассеянно спросил Дориан Грей.

— О, самое осязательное утешение: отнять чьего-нибудь поклонника, раз теряешь своего собственного. В хорошем обществе такой способ всегда обеляет женщину. Но, право, Дориан, как должна была отличаться Сибилла Вэн от тех женщин, которых мы обыкновенно встречаем! Для меня в ее смерти есть что-то прекрасное. Я рад, что живу в такой век, когда случаются подобные чудеса. Они заставляют верить в реальность вещей, в которые мы все играем, в реальность таких вещей, как увлечение, страсть и любовь.

— Я был к ней ужасно жесток. Вы забываете это.

— Я думаю, что женщины жестокость ценят выше всего. У них удивительно примитивные инстинкты. Мы их эмансипировали, но они все-таки остаются рабынями, ищущими себе господина, они любят чувствовать над собою власть. Я уверен, что вы были великолепны. Я никогда не видел вас в настоящем, подлинном гневе, но могу себе представить, как вы были восхитительны. И наконец третьего дня вы сказали мне одну вещь, которая тогда показалась мне химеричной, но теперь я вижу, что она совершенно верна и в ней лежит ключ ко всему.

— Что же это, Гарри?

— Вы сказали мне, что Сибилла Вэн олицетворяла для вас всех героинь вымысла, — что сегодня она — Дездемона, а завтра — Офелия… Что, умирая Джульеттой, она возвращается к жизни Имогеной.

— Теперь уж она никогда не вернется к жизни, — прошептал юноша, закрывая лицо руками.

— Нет, она никогда не вернется к жизни. Она сыграла свою последнюю роль. Но об этой одинокой смерти в жалкой уборной вы должны думать только, как об ярком странном отрывке из какой-нибудь трагедии времен короля Иакова, как о чудесной сцене из Вебстера, Форда или Кирилла Таурнера. Девушка эта никогда действительно не жила, а потому она никогда действительно и не умирала. По крайней мере, для вас она была всегда лишь грезой, видением, проносившимся в трагедиях Шекспира и делавшим их прекраснее своим присутствием; свирелью, в которой музыка Шекспира звучала полнее и радостнее. В тот момент, когда она коснулась действительной жизни, она искалечила эту жизнь, искалечила себя, а потому она и ушла из нее. Оплакивайте Офелию, если хотите. Посыпьте голову пеплом из-за того, что задушена Корделия. Проклинайте небеса за то, что умерла дочь Брабанцио. Но не лейте слез по Сибилле Вэн, — она была менее реальна, чем те.

Наступило молчание. Вечерний сумрак сгущался в комнате. Бесшумно, серебряной стопой, прокрались из сада тени. Краски окружавших предметов в изнеможении поблекли.

Немного погодя Дориан поднял голову.

— Вы объяснили мне меня самого, Гарри, — прошептал он как бы со вздохом облегчения. — Я смутно чувствовал все, что вы сказали мне, но как-то боялся этого и не умел объяснить себе все. Как вы хорошо меня знаете! Но не будем больше говорить о случившемся. Это был чудный душевный опыт. Вот и все! Хотел бы я знать, приберегла ли для меня жизнь еще что-нибудь столь же чудесное?

— Для вас жизнь приберегла все, Дориан. При вашей необыкновенной внешности для вас нет ничего недоступного.

— Но если я сделаюсь старым, седым и сморщенным, Гарри. Что же тогда?

— Ах, тогда, — сказал лорд Генри, вставая, чтобы уйти: — тогда, милый мой Дориан, вам придется расплачиваться за все ваши победы. Теперь же они сами идут к вам. Нет, вы должны беречь свою наружность. Мы живем в такое время, когда люди слишком много читают, чтобы быть мудрыми, и слишком много думают, чтобы быть красивыми. Мы не можем обойтись без вас. А теперь вам лучше идти одеваться и ехать в клуб. Мы, в сущности, уж и так запоздали.

— Пожалуй, я лучше приеду прямо в оперу, Гарри. Я слишком устал, не хочется есть. Который номер ложи вашей сестры?

— Кажется, двадцать седьмой. Это в бенуаре. Вы увидите на дверях ее имя. Но мне жаль, что вы не хотите пообедать со мной.

— Я не чувствую себя в силах, — рассеянно произнес Дориан. — Но я вам бесконечно благодарен за все, что вы мне сказали. Вы, без сомнения, мой лучший друг. Никто никогда меня так хорошо не понимал, как вы.

— Это еще только начало нашей дружбы, Дориан, — ответил лорд Генри, пожимая ему руку. — До свиданья. Надеюсь вас увидеть еще до половины десятого. Не забывайте, что поет Патти.

Когда дверь за ним закрылась, Дориан позвонил, и спустя несколько минут Виктор внес лампы и опустил шторы. Дориан нетерпеливо ждал его ухода. Ему казалось, что слуга бесконечно долго возился со всем.

Как только он вышел, юноша бросился к экрану и отодвинул его. Нет; новых перемен на портрете не было. Очевидно, прежде, чем до него самого, весть о смерти Сибиллы дошла до портрета. Он отражал на себе события жизни тотчас же, как они случались. Отталкивающая складка жестокости, искажавшая тонкие линии губ, без сомнения, появилась в тот самый момент, когда девушка выпила яд. Или, может быть, портрет сам по себе был равнодушен к результатам? Может быть, он только отражал на себе движения души? Дориан раздумывал об этом и надеялся, что когда-нибудь он своими глазами увидит самый момент происходящей перемены. Мысль эта привела его в содрогание.

Бедная Сибилла! Какой это был удивительный роман! Она часто изображала смерть на сцене, и вот наконец смерть сама коснулась ее и унесла ее с собою. Как сыграла она эту ужасную заключительную сцену? Проклинала ли его, умирая? Нет; она умерла из любви к нему, и отныне любовь будет для него всегда священна. Сибилла все искупила, принеся в жертву свою жизнь. Она больше не будет вспоминать о том, что она заставила его выстрадать в тот ужасный вечер в театре. Когда он будет думать о ней теперь, то только как о чудной трагической фигуре, сошедшей на мировую сцену, чтобы показать высшую действительность Любви. Чудное, трагическое явление! При воспоминании об ее детском личике, влекущих мечтательных движениях и скромной, трепетной грации, слезы навернулись у него на глазах. Он поспешно смахнул их и снова стал смотреть на портрет.

Он чувствовал, что действительно настало время выбирать. Но, может быть, выбор его уже сделан? Да, жизнь решила за него — жизнь и его собственное неутолимое любопытство к жизни. Вечная юность, бесконечные страсти, наслаждения утонченные и таинственные, необузданные радости и еще более необузданные пороки, — все это предстояло ему. Портрет был обречен нести бремя его позора. Только и всего!

Чувство боли подкралось к нему при мысли об искажении, которое претерпит красивое лицо на полотне. Однажды, по-мальчишески подражая Нарциссу, он поцеловал, или сделал вид, что целует эти намалеванные губы, которые теперь так жестоко ему улыбаются. Утро за утром просиживал он перед портретом, поражаясь его красотой и почти влюбляясь в нее, как по временам казалось ему самому. Неужели каждое настроение, его охватившее, будет вызывать перемену на портрете? Неужели это чудное изображение превратится в нечто омерзительное, гадкое, что придется прятать в запертую на замок комнату, вдали от солнечного света, так часто золотившего горячим блеском роскошные волны его кудрей? Как жаль! Как жаль!

У него даже мелькнула мысль помолиться о том, чтобы ужасная связь, существовавшая между ним и его портретом, исчезла. Портрет переменился в ответ на заклятие; может быть, нужно другое заклятие, тогда он перестанет меняться? А между тем, кто же, хоть немного знающий жизнь, отказался бы от возможности вечно сохранить молодость, как бы эта возможность ни была призрачна и какие бы роковые последствия она ни влекла за собой. Да и было ли это в его власти? Действительно ли его молитва вызвала эту перемену ролей? Разве тут не могло быть каких-нибудь неведомых научных причин? Если мысль могла оказывать влияние на живой организм, то не могла ли она так же влиять и на мертвую, неорганическую материю? Или даже и без мысли, без сознательного желания, — разве не могли посторонние для нас предметы вибрировать в унисон с нашими настроениями и страстями, притягивая атом к атому в таинственном влечении или странном сродстве? Впрочем, причина неважна. Он никогда больше не будет заклинаниями искушать ужасные силы. Если картине суждено меняться, так пусть себе меняется. Вот и все! К чему слишком вникать?

Ведь наблюдать за ней — будет истинным удовольствием. Ему будет дана возможность читать самые сокровенные свои помыслы. Портрет будет служить ему магическим зеркалом. Он показал Дориану, что такое его тело, он же раскроет ему и его собственную душу. И когда для портрета наступит уже зима, сам Дориан все еще будет находиться на цветущей грани весны и лета. Когда краска жизни сбежит с лица его изображения и заменится бледной, как мел, личиной со свинцовыми глазами, сам он все еще сохранит чары своей юности. Ни один цветок его красоты не завянет. Пульс жизни не ослабеет в нем. Подобно богам Эллады, он вечно будет сильным, стройным и радостным. Не все ли равно, какая судьба постигнет его изображение на полотне? Был бы он сам неприкосновенен, дело ведь только в этом.

Дориан, улыбаясь, подвинул экран на прежнее место перед портретом и прошел в свою спальню, где его уже ждал камердинер. Час спустя он был в опере, и лорд Генри опирался о спинку его кресла.

IX

На следующее утро, когда Дориан сидел за завтраком, в комнату вошел Бэзиль Холлуорд.

— Я так рад, что застал вас, Дориан, — сказал он серьезно. — Я заходил вчера вечером, но мне сказали, что вы уехали в оперу. Я, разумеется, знал, что это невозможно. Но я очень пожалел, что вы не оставили указаний, где вас можно было найти. Я провел отчаянную ночь, несколько опасаясь, что за одной трагедией последует другая. Вам бы следовало телеграфировать мне, как только вы узнали о случившемся. Я совершенно случайно прочел об этом в вечернем издании «The Globe», которое подвернулось мне под руку в клубе. Я сейчас же поехал сюда и ужасно беспокоился, не застав вас. Не могу выразить вам, как я потрясен происшедшим. Я знаю, как вы должны страдать. Но где же вы были? Вероятно, вы поехали туда и виделись с ее матерью? Я думал даже поехать вслед за вами. В газетах был ее адрес — кажется, где-то на Юстон-Роде. Но я боялся быть лишним в горе, которое облегчить не в силах. Бедная женщина! В каком она, должно быть, состоянии! Притом же ведь это ее единственный ребенок! Что она говорила об этом?